я был в его глазах мерзкий ренегат с претензией, вот кто я был такой. Одесситам эта интуиция свойственна особенно сильно, потому что Одесса была не просто провинция, но столица всех провинций: Одесса была город пижонов, искусство выёбывания здесь было в крови, а пижонство и есть квинтэссенция провинциализма. С точки зрения Шалевого воротника, я со своей шапочкой, своим фотоаппаратом, своей интеллигентской вежливостью зашел слишком далеко в области выёбывания, и – признаюсь тут же – он был прав! То есть я, разумеется, действительно фотографировал, и моя интеллигентская вежливость была и вправду непритворна – тем хуже для меня! Нельзя удаляться от родных пенатов так далеко, в этом есть какое-то извращение, а всякое извращение есть бумеранг: между его шалевым воротником и моей «немецкой шапочкой» была связь, от которой мне никогда не избавиться: я был в молодости одесским пижоном и я умру одесским пижоном – и если не так, то почему я так завидовал всю жизнь скромной спокойности северных людей, почему в юности всё пытался выложить свои волосы, чтобы они не курчавились?
Кроме того, тут было кое-что еще, и более удручающее. Шалевый воротник чем-то напоминал мне дядю Мишу… то есть в том-то и дело, что напоминал не просто так, не с первого взгляда, а именно когда я начинал отвлеченно и бесстрастно анализировать помимо воли, то есть по теперешней моей извращенной интеллектуальной привычке, которая стала моей второй натурой, представляя вещи, которые мне как бы противоестественно представлять, ну, знаете, когда нарочно вдруг вообразишь самое отдаленное (и неприятное), что можно себе представить, и глядишь, а ведь тут что-то есть от правды! Например, с Шалевым воротником: я представил помимо воли, ну а мог бы дядя Миша таким же голосом кому-нибудь ответить? У него, несомненно, должен был быть такой же одесский акцент, и он ведь тоже ругался во время коммунальных скандалов, значит, тоже грубым голосом, вроде как у Шалевого воротника? В детстве я ведь не мог распознать акцент, да и какое он мог иметь отношение к глубинным качествам человека? Но теперь, как будто зная слишком много, я не мог и акцент обойти вниманием, и, наверное, потому здесь все увязывалось, то есть я не мог обойти тот факт, что дядя участвовал в квартирных склоках и, значит, не умел подняться над клановой ментальностью. О да, я знаю, он защищал свою сестру, мою мать, которую так любил, что не бежал на Запад в двадцатые годы, когда за ним присылали другие братья (отец никогда не хотел заграницу). Но мать-то я ведь знаю, как ругалась, о, она спуска соседям не давала (во всех этих ссорах, как я потом понял, был главный подспудный мотив: не дать противнику спуска – совершенно, как в отношениях между государствами). И вот дядя гневно защищал мать, тут все правильно, я знаю, что он был джентельмен и справедливый человек, друзья избирали его третейским судьей в их подпольных деловых спорах, и тем не менее: одобрил бы… точней, хотя бы понял бы он меня, когда я отделился от клана и с холодной брезгливостью стал наблюдать квартирные