не может говорить? В Копперфильде это оправданно, потому что Копперфильд в конце концов становится писателем, между тем как Пип не имеет к писательству даже отдаленного отношения. Между тем язык Пипа несравненно художественней языка Копперфильда, причем с раннего детства – вот факт, который бросается в глаза человеку, прочитавшему одну за другой обе эти книги. Особенно поражает глава, в которой Пип, только что приехавший в Лондон, описывает семью Мэтью Покета: ведь он еще деревенский необразованный увалень, который ест с ножа, а между тем его язык – это изощренный язык человека, готового тут же сесть и написать «Посмертные записки Пикквикского клуба» (но такой человек не просто «может» написать «Записки», он обязан написать их, потому что ему дан талант, который, как правило, делает человека своим невольником). В Копперфильде язык героя меняется, и понятно почему: Диккенс помнит свои впечатления детства и аутентично записывает их. Но Пип – это как бы метафизический Диккенс, недаром писатель ни в какой момент не называет возраст Пипа: ему трудно это сделать, и Пип, по существу, с детства без возраста, как бы маленький взрослый человек. Опять же стремление этого деревенского мальчика образоваться: как небрежен и неясен тут Диккенс, ведь в течение всего первого, «деревенского» тома он не дает ему в руки ни одной настоящей книги, только какие-то «каталоги» – и нигде нет не одного конкретного признака-примера его интеллектуального любопытства, его жадности к знанию! Я не обвиняю Диккенса в небрежности, понимая, насколько его внимание обращено на другое, я только стараюсь выделить и подчеркнуть это другое. Пип – это транзитный и влекомый человек, он все время между чем-то одним и чем-то другим, и нельзя сказать, чтобы ему сознательно нравилось что-либо одно или другое (он все время понимает, что Эстелла не стоит его любви). Вот эта самая, вопреки рациональному сознанию, влекомость и есть то, что я называю неясностью в Пипе и неясностью Пипа. Потому и написал, что читаю «Большие надежды» по совпадению – я прекрасно знаю, что я тоже тот самый транзитный человек. Я записываю эти слова не с гордостью и не с «тайной гордостью», но, как всякий транзитный человек, уныло склонив голову, как бы признавая свою «невольность» перед силой судьбы и как бы подставляя ножу судьбы шею. Я записываю эти слова без радости, но и без грусти и тем более без чувства вины, записываю машинально, не вкладывая в них души, потому что в этом смысле у меня почти не осталось души, она разменяна на другие вещи. Когда разговор заходит о душе, я сразу вспоминаю доктора Фауста и чёрта, и чёрт уже был упомянут выше в связи с Иваном Карамазовым, но тут другая ситуация. Хотя в «Больших надеждах» как будто нет чёрта, на самом деле он там есть, причем с самого детства, с момента возникновения у Пипа сознания – иначе откуда его меланхолия, беспокойство и несчастливость? Кроме чёрта в «Больших ожиданиях» есть еще Злая Фея (мисс Хэвишем), которая продолжает то, что начал каторжник: оформление сознания героя.