Приехало много новых лиц, не бывших на вчерашней панихиде. К середине обедни сделалось так же тесно, как было вчера в нашей зале. Хор уныло подпевал священнодействующим. Розовый ящик мучительно торчал среди церкви с распростертой, изуродованной, посиневшей и похолодевшей, неузнаваемой Машей. При солнце и свечах, над плотною и безмолвною толпою, в усиливавшейся духоте все резче и явственнее разливался невыносимый, ни с чем не сравнимый, металлический запах ее тела… В своем безумии я недоумевал, какие грехи могли быть у доброй и чистой Маши, чтобы это «тление» возвещало о них всем присутствующим, так как меня учили, что одни только святые остаются нетленными.
Но вот кончилась обедня. Архимандрит вышел со священниками из алтаря и началось усиленное каждение вокруг гроба. Запах, носившийся в церкви, становился нестерпимым от тусклого воздуха, в котором слились дыхания народа, туман от ладана и «тлетворный дух» от умершей. Голова моя отказывалась думать; меня мутило на сердце, но глаза механически следили за всем этим ужасом. Нас подозвали прощаться. Я помню, что я с содроганием приник к костлявой и холодной, почти совсем черной Машиной ручке и, взглянув на ее лицо, увидел, что ее глаза ввалились так глубоко, что мне почудились вокруг них две дыры черепа… Но пытка на этом не остановилась. Архимандрит приладил к Машиному лбу бумажный венчик, всунул ей в руки восковой крест и какой-то печатный лист, а затем всю ее, поверх платья, полил темным церковным маслом и покрыл ее кисеею, засунув концы кисеи внутрь гроба. Тогда над Машей занесли крышку, плотно пригнали ее и пристукали молотками. И мы понесли ее к могиле. В последнюю минуту, когда пришлось навеки удалить от наших глаз опущенный в могилу гроб, матушку едва удержали за руки рабочие, так как она с неистовым воплем и стремительною силою бросилась в яму. Так мы похоронили Машу.
III
И началась наша жизнь без Маши. Ее комнатка оставалась запертою. В нее входила только няня, чтобы засветить лампадку. Все мы почти не говорили. Вяло, с каким-то невольным отвращением, переживались эти первые дни. Все казалось ненужным. Чем дальше – тем непонятнее представлялось все случившееся. В памяти понемногу начала обрисовываться прежняя, совсем здоровая, веселая Маша, нарядная, разговорчивая, – и не было возможности верить своим собственным чувствам, что все это действительно когда-то было. Взглянуть теперь на фотографию, снятую с живой Маши, казалось таким мучением, которого бы не вынесло сердце. Взглянуть на ее почерк – да это значило бы просто сойти с ума!
Вскоре после похорон приехал в город молодой человек, издавна близкий к нашему семейству, который настолько увлекался Машей, что у нас почти сложилось убеждение, что он на ней женится. Это был цветущий, румяный брюнет, из помещичьих сынков, добрый, жизнерадостный, которого, конечно, Маша покорила бы вполне, если бы в ее натуре не было тонких, быть может, несколько романтических требований от жизни. Теперь ее ответ на его чувство остался навеки сокрытою тайною, и с тем большим правом