была степень его ранимости, которую обычно он умел великолепно прикрывать острой шуткой, едкой репликой, а то и явной бравадой. Маяковский был явно угнетен и подавлен.
Когда возвращаешься мысленно к той далекой поре, кажутся непостижимыми равнодушие, слепота и глухота, которые овладели людьми, знавшими поэта близко, его друзьями и соратниками.
На открытии Клуба мастеров искусств я впервые услышал, как Маяковский читал вступление к поэме «Во весь голос».
Обстановка была парадная, банкетная, легкомысленная. Собравшиеся сидели за столиками. Самые прославленные представители различных муз соревновались в умении развлекать узкий круг (зал маленький, от силы полтораста человек) изощренных ценителей.
На полукапустническом фоне стихи Маяковского резанули по сердцу.
«Наших дней изучая потемки…» Какие потемки? Это кому же темно в светлые дни ликвидации кулачества как класса и всеобщей победы, одержанной Российской ассоциацией пролетарских писателей над иноверцами, в том числе над самим неукротимым Маяковским?
Меня поразили глубокое беспокойство, невысказанная боль, охватившие сердце поэта. Он обращался к потомкам, потому что отчаялся услышать отклик современников. Как можно было пройти мимо его трагической настроенности?!
Бас Маяковского рокотал, некогда было оценить всю силу и глубину образа, неповторимую инструментовку стиха, изумительное искусство звукописи – совсем другое ощущение охватило меня: внутренняя дрожь, неосознанное чувство тревоги, беспокойства.
Наступила та тишина, о которой мечтает каждый актер, каждый режиссер, тишина завороженности, зачарованности, которая дороже всяких шумных оваций. И когда на последней ноте замер голос чтеца и отзвучала неслыханная в этом зале тишина, когда отгремели аплодисменты, вдруг за одним из столиков раздался до противности рассудительный голос:
– Маяковский пробует эпатировать нас, как некогда эпатировал петроградских курсисток.
Говорил директор крупного московского театра, известный своей военной выправкой и познаниями в теории пулеметной стрельбы…
Я долго не мог отделаться от чувства тревоги, как я был уверен, беспричинной, вызванной только смелостью, насыщенностью произведения и покоряющей силой исполнения.
В конце концов не так близко знал я Маяковского, не знал бремени обрушившихся на него бед и не мог постичь неимоверной боли, которая уже не дни, а, наверное, недели и месяцы точила сердце поэта.
Да и весь привычный облик Маяковского, всегда собранного, всегда настроенного как бы воинственно, агрессивно, не вязался с мыслью о назревающей, если уже не вполне созревшей трагедии.
Народу на диспуте о «Бане» было немного. И уже во время моего вступительного слова обозначились две группы слушателей разной численности. Пока я говорил – более или менее сочувственно – о пьесе, иронические реплики подбрасывала группа рапповцев, а подбадривали меня мейерхольдовцы.