верилось, к счастью. Сами собой в его голове стали рождаться всевозможные планы, один фантастичнее другого, как выразить и передать ей свои чувства, как сделать так, чтоб и она в него влюбилась, полюбила, не смогла без него жить, как он уже не может позабыть ее. Он нанял оркестр музыкантов, лихо управлявшихся со своими многочисленными трубами и барабанами, переодевал знакомых албазинцев – выходцев из России в русские одежды, и его теперь сопровождала пышная шумная свита. Все его выходы-выезды в город собирали множество зевак, которые дивились знатности и роскоши русского посла. Зная, что китайцы очень любят яркие, величественные зрелища, он не скупился на ленты, флаги и разноцветные фонарики. На китайский Новый год он устроил у себя в посольстве фейерверк и велел раздать детям конфеты, что не могло не радовать любопытных и падких на сюрпризы горожан.
– Неразумно, – укорил его Вульф. – Они нашей любви не понимают.
– Любовь Христова выше всяческого разумения, – словами отца Гурия ответил секретарю Игнатьев. «И всяческая любовь», – мысленно добавил он и произнес вслух: – И всяческая.
– Что «всяческая»? – недоуменно спросил его Вульф.
Николай смутился:
– Я говорю, что сердце наше и рассудок наш слабее любви, испытываемой нами и переполняющей нас.
Секретарь криво усмехнулся:
– Полюбить иноверца – это выше моих сил. Китай – земля бесовских наваждений. Я понял, что китайцы живут словно видят сны. Язычество первостатейное. Неистребимое.
Игнатьев долго ничего не говорил, потом сказал:
– Нет ничего любви превыше, да святится Имя Его. Боящийся – несовершенен в любви. Надо идти и верить, любить и всё. Не думая, как нас поймут и как оценят наши чувства.
Что с ним будет завтра, он не знал. Думал о прекрасной китаянке. Уже отцвели абрикосы, зацветали сливы, а она не появлялась. Её брат сказал Попову, что My Лань уехала в деревню, на север страны, помочь бабушке побелить в саду деревья и засеять огород. «Неужели я до своего отъезда из Пекина так и не увижу ее? – панически думал Николай, оставаясь наедине с самим собой, и тут же корил себя за «посторонние мысли». – Прельщаться женской красотой – удел поэтов, живописцев, а я всего-навсего военный дипломат, чиновник государственного ведомства».
Перебирая на столе бумаги, он подошел к окну. Белее облаков сады цветущих слив. Белее облаков…
Утром выпал снег и тотчас начал таять – выглянуло солнце.
«Господи, – мучился неопределенностью своего положения Игнатьев, – как тяжко на душе!» Предчувствия были гнетущими, недобрыми. Для себя он решил, что, как только в Печелийский залив придет русский корабль, он покинет Пекин. Отчаяние и надежда – страшные качели! Расшатывают нервы, убивают душу, мутят разум. Ничего-то он не высидел в Пекине! Надо уезжать.
На Радуницу, после Пасхи, отец Гурий отслужил молебен на русском кладбище, члены духовной миссии и сотрудники посольства помянули усопших, обиходили могилки.
В черёмушнике цвенькал соловей, дружно трещали скворцы.
В Северное