сторонним умом она подумала: «Хорошо, что это не случилось в метро. Могли бы загрести в вытрезвитель, у нас не разбираются». И еще она отвергла само существование врача, хотя он и стоял рядом, и держал за плечи, и говорил глупые слова о том, что надо успокоиться. А то она этого не знает! Она успокаивается, счастье какое – раковина, можно смывать после себя гадость и не оставлять следов. Потом она в ознобе лежала на кушетке, и он укрыл ее ее же пальто и дал ей глотнуть какую-то жидкость, которая осадила в ней муть, и, в общем, ей сразу стало почти хорошо. Вставай и иди, чего разлеживаться, ну сблевнула от злости, от психа, тоже мне повод распластываться. И она стала подыматься, а он прижал ее к кушетке, как непокорливое дитя. Поди разберись, из чего что… Но из легкой, нежной тяжести его рук пошла разматываться в ней такая слабость и даже возникла ни на чем не основанная мысль, что все у нее будет хорошо, независимо от нее, а зависимо от чего-то большего, от кого-то главного. Она подумала: «Если бы был Бог…» Но мысль показалась дикой, ибо это было совсем другое время, с другой логикой, в основе которой стояла выпрямленная, с палкой в руке обезьяна, которая, размахивая этой самой палкой, сбила с дерева банан исключительно для себя и родила этим самым производительные силы и производственные отношения. «Неужели? – неожиданно подумала повергнутая Ольга. – Неужели Его нет?»
Но разговор о проникновении в сознание Бога (не о проявлении Бога в себе – до этого нам не дойти) мы начнем с нею много позже, когда сама эта тема выродится вконец, потому что каждый начнет ее лапать немытыми руками, и умственный наш Бог спрячется от нас напрочь, оставив – может, даже окончательно – в позе той самой первичной обезьяны.
– Бог нас покинул, – скажет мне Ольга, когда мы начнем чеченскую войну. – Я так и знала, что Он уйдет. Мы Его не заслужили.
Я буду тогда сопротивляться исключительно из чувства самосохранения: держаться не за что, кроме как за Него?
– За палку, – скажет она и расскажет это свое обезьянье видение на больничной кушетке. И тогда же расколется на этой своей истории с врачом.
Но это будет еще очень и очень нескоро.
А пока она лежит на кушетке. Ей явно полегчало, ушли тошнота и озноб, но врач продолжал сидеть рядом и все смотрел на нее, смотрел.
– Вы очень переутомлены. Чем? – спросил он.
Она неожиданно уютно подтянула коленки под собственным пальто – драп с норочкой – и стала рассказывать. Нет, не про утюги и кипятильники, этого она стеснялась, про то, что долго болела мама, что она сроду не отдыхала как человек, и прочая, прочая.
– А он-то все, оказывается, знал. Ему меня представили как спекулянтку от интеллигенции, эдакую «еж твою двадцать», а я ему рисую картину на тему передвижников, улавливаешь ситуасьон? Баба блевала – факт, но какова брехуха своей жизни! Я же продолжаю мазюкать сентиментальное полотно… Скажи, зачем? Что заставляет нас врать, если по всему раскладу можно этого не делать? И тогда я – вря, бреша, лжа – соображаю, что как бы хочу понравиться. Как бы корчу из себя нечто… Опять же… Встать бы, оперевшись на медицинскую помощь, и уйти. Но