ых мастерских с членом временного правительства Мари, который в обращенной к ним речи необдуманно произнес слово «рабы» (esclaves), принятое ими за упрек и обиду, после этого свидания уже весь вопрос состоял в том – не сколько дней, а сколько часов оставалось до того неизбежного, неотвратимого столкновения? «Est-ce pour aujou-rd'hui?» (Сегодня, что ли?) – вот какими словами приветствовали знакомые друг друга каждое утро…
«Са a commencee!» (Началось!), – сказала мне в пятницу утром, 23 июня, прачка, принесшая белье. По ее словам, большая баррикада была воздвигнута поперек бульвара, недалеко от ворот Сен-Дени. Я немедленно отправился туда.
С начала ничего особенного не было заметно. Те же толпы народа перед открытыми кофейными и магазинами, то же движение карет и омнибусов; лица казались несколько оживленнее, разговоры громче и – странное дело! – веселее… вот и все. Но чем дальше я подвигался, тем более изменялась физиономия бульвара. Кареты попадались все реже, омнибусы совсем исчезли; магазины и далее кофейни запирались поспешно – или уже были заперты; народу на улице стало гораздо меньше. Зато во всех домах окна были раскрыты сверху донизу; в этих окнах, а также на порогах дверей теснилось множество лиц, преимущественно женщин, детей, служанок, нянек, – и все это множество болтало, смеялось, не кричало, а перекликивалось, оглядывалось, махало руками – точно готовилось к зрелищу; беззаботное, праздничное любопытство, казалось, охватило всю эту толпу. Разноцветные ленты, косынки, чепчики, белые, розовые, голубые платья путались и пестрели на ярком летнем солнце, вздымались и шуршали на легком летнем ветерке – так же, как и листья на всюду посаженных тополях – «деревьях свободы». «Неужели же тут, сейчас, через пять, через десять минут будут драться, проливать кровь? – думалось мне. – Невозможно! Это разыгрывается комедия… О трагедии нечего думать… пока».
Но вот впереди, криво пересекая бульвар во всю его ширину, вырезалась неровная линия баррикады – вышиною аршина в четыре. По самой ее середине, окруженное другими, трехцветными, расшитыми золотом знаменами, небольшое красное знамя шевелило – направо, налево – свой острый, зловещий язычок. Несколько блузников виднелось из-за гребня наваленных серых камней. Я пододвинулся поближе. Перед самой баррикадой было довольно пусто, человек пятьдесят – не более – бродило взад и вперед по мостовой. (Тогда еще не было макадама на бульварах.) Блузники пересмеивались с подходившими зрителями; один, подпоясанный белой солдатской портупеей, протягивал им раскупоренную бутылку и до половины налитый стакан, как бы приглашая их подойти и выпить; другой, рядом с ним, с двухствольным ружьем за плечами, протяжно кричал: «Да здравствуют национальные мастерские! Да здравствует республика, демократическая и социальная!» Подле него стояла высокая черноволосая женщина в полосатом платье, тоже подпоясанная портупеей с заткнутым пистолетом; она одна не смеялась и, как бы в раздумий, устремила прямо перед собою свои большие темные глаза. Я перебрался через улицу налево и вместе с пятью, шестью такими же фланерами, как я, приютился к самой стенке дома, с которого начинала ломаться прямая линия бульвара и в котором помещалась – да и теперь помещается – фабрика жувеневских перчаток. Жалузи окон в этом доме были закрыты. Мне все еще не верилось, несмотря на ожидания и предчувствия минувших дней, что дело примет оборот серьезный.
Между тем все громче и ближе слышались барабаны. Уже с утра по всем улицам раздавался тот особенный троекратный бой – le rappel[1] – тот бой, которым созывалась национальная гвардия. И вот, медленно волнуясь и вытягиваясь, как длинный черный червяк, показалась с левой же стороны бульвара, шагах в двухстах от баррикады, колонна гражданского войска; тонкими, лучистыми иглами сверкали над нею штыки, несколько офицеров ехали верхом в ее голове. Колонна достигла противоположной стороны бульвара и, заняв его сплошь, повернулась фронтом к баррикаде и остановилась, беспрестанно нарастая сзади и все более и более густея. Несмотря на прибытие такого значительного количества людей, кругом стало заметным образом тише; голоса понизились, реже и короче раздавался смех; точно дымка легла на все звуки. Между линией национальной гвардии и баррикадой внезапно оказалось большое пустое пространство, по которому, слегка крутясь, скользили два-три небольших вихря пыли – и, озираясь по сторонам, расхаживала на тонких ножках черно-пегая собачонка. Вдруг, неизвестно где, спереди или сзади, сверху или снизу, резко грянул короткий, жесткий звук, он походил более на стук тяжело упавшей железной полосы, чем на выстрел, и тотчас вслед за этим звуком наступила странная, бездыханная тишина. Все так и замерло в ожидании, – казалось, самый воздух насторожился… и вдруг, над самой моей головой, что-то нестерпимо сильно затрещало и рявкнуло – точно мгновенно разорванный громадный холст… Это инсургенты дали залп сквозь жалузи окон из верхнего этажа занятой ими жувеневской фабрики. Мои соседи фланеры и я – мы немедленно устремились вдоль домов бульвара (помнится, я еще успел заметить на пустом пространстве впереди человека на четвереньках, упавшее кепи с красным помпоном да вертевшуюся в пыли черно-пегую собачонку) и, добежав до небольшого переулка, тотчас повернул в него. К нам присоединилось десятка два других зрителей, из которых у одного молодого человека лет двадцати