произвел на него, по-видимому, никакого впечатления. Ни сожаления, ни упрека, ни просьбы о продолжении речи – ничего не заявила русская публика. Естественно, что такая холодность очень дурно подействовала на литературных деятелей, и это отразилось, и отражается до сих пор, на их возобновленной деятельности. Они подумали – и не без основания, – что в обществе не поняты или не приняты те идеи, которые они проповедывали, те интересы, которым они служили. Им показалось, что общество не только не способно идти вперед по указанному ими направлению, но еще не может остановиться даже и на том, до чего они успели довести его, – а непременно поворотит назад, повинуясь силе противного ветра. И вследствие именно этого убеждения в ветрености общества литературные деятели наши выказали столько слабости и мелочности при возобновлении своей деятельности. Когда общество опять потребовало от них слова, они сочли нужным начать с начала и говорить даже не о том, на чем остановились после Белинского, а о том, о чем толковали при начале своей деятельности, когда еще в силе были мнения академиков Давыдова и Шевырева, когда еще принималось серьезно дифирамбическое красноречие профессоров Устрялова и Морошкина, когда даже фельетоны «Северной пчелы» требовали еще серьезных и горячих опровержений. Если это скучно и бесполезно для нынешней публики, то она терпит только достойное наказание за то, что ввела в ошибку литераторов. Почему, в самом деле, могли они знать о степени развития своих читателей, когда эти читатели ни голоса не подали никогда в ободрение упадавшей литературы? Поделом теперь и терпят скуку за свою невнимательность!..
Впрочем, нельзя совершенно оправдать и литераторов. Вина их состоит в недогадливости, а недогадливость происходит оттого, что они слишком книжно и слишком гордо взглянули на свое призвание. Они сочли себя чем-то высшим и подумали, что жизнь без них обойтись уже вовсе не может: если они поговорят, так и сделается что-нибудь, а не поговорят, – ничего не будет. Утвердившись в таком отвлеченном и высокопарном убеждении, они и не догадались, что жизнь все-таки идет своим чередом, все-таки заявляет свои требования, вырабатывает новые понятия, ставит новые вопросы и представляет данные для их разрешения. Ода ожидали встретить теперь то же, что было за двадцать лет назад; но их ожидания оправдались только вполовину. Их сверстники, бодрые юноши двадцатых и тридцатых годов, действительно остановились на том, что им говорили тогдашние литературные деятели; даже больше – они утратили, вместе с первой молодостью, часть тех убеждений, которые прежде горячо принимали к сердцу. Чтобы подействовать на их зрелую апатию, в самом деле надо было опять начинать с элементарных понятий и входить во все мелочи, так как нельзя было положиться на них в том, что они умеют понимать эти мелочи как следует. И вот пошли повторения задов, пошли контроверсии о разных предметах – ясных и бесспорных или мелких и пошлых. С пылкой энергией, свободным и решительным языком заговорили зрелые мужи литературные