не гладко дело пошло. Концы с концами корчма сводила. Правда, корчму мигом в шинок переименовали, и меню подправить по местным вкусам пришлось. Мама и полеву[7] научилась лучше здешних хозяек делать, и пампушки воздушные печь. Самогон отец гнал – слеза кристальная. Посетители пили, жрали, платили исправно. Да только с такими нехорошими усмешками, что отец холодным потом обливался. Нет, уезд действительно был спокойный. Слухи о погромах лишь издалека доходили. Только те слухи и до завсегдатаев, и до проезжих гостей докатывались. Вот и усмехались – почекай, Яшка, дери пока втридорога, прийде час, и сам кровцой расплатишься, жидовская морда.
Гайдамаки за все разом рассчитались. Вита поспешно оттолкнула воспоминания о последнем дне жизни. Ничего, пока удавалось голову под подол спрятать. Отторгала послушная память, вытесняла кошмар, вечером начавшийся да всю ночь и утро тянувшийся. Кальбовы дети, прокляты, чтоб их матери и на том свете только гной пили. А-а, вонь ехиднова… Еврейская память древняя, через сто лет каждую мелочь припомнишь, а сейчас не надо, не надо!
Пятно темное, потом и болью воняющее. Смерть родителей, тетки да братиков та срамная боль затерла. Все на свете затерла. Пусто. Не было ничего. Крутила тебя в аду конда[8] проклятая, пользовались. Только яркая лампа над столом раскачивалась. Керосину не жалели. Меты[9] вшивы.
Вита плотнее зажмурились. Пошло оно прочь!
Отступило с легкостью. Жизнь впереди, жуть успеет вернуться, толстыми заскорузлыми пальцами похапать, тело развернуть-вывернуть.
Что помнишь, так тот взгляд перепуганный, сквозь очки, на кончик носа съехавшие. Прапорщик боевой, ветеран. Дите малое. Руки у него тряслись. Укусила его тогда или нет? Тут память подводит, изменяет. И ведь его не спросишь.
Смешной он. Серьезный. Смотришь, как губы поджимает, и хихикнуть хочется. Фуражка на голове крутится, ну точно школьник-голодранец, только рогатки и не хватает. Втюрился в Катерину, как сопляк последний. Разве ж она ему пара? В ней блеску господского восемь пудов, даже когда падалью насквозь провоняется. Вот дурной. Все смущается.
…– Ты на кого смотришь, дочь нефеля[10]?! Кому улыбаешься? Совсем мозг растеряла? В арон[11] меня вгонишь, – грохнула вскинутая на плиту кастрюля, выплеснула жирную волну, повисли пряди капусты.
– Да, мама, разве я улыбалась? Да нужен мне тот хлопец. Що, я возниц не видала?
– Ты глаза-то прячь, дура безумная. И так по ножу ходим. Молва о бесстыдной дочери Якова пойдет – кто тебя, харизу[12], защитит? О, замуж бы тебя быстрее спровадить. Забились в щель клопиную, приличного жениха за сто верст искать. Все отец твой, упрямец. Свининой торгуем, точно курой кошерной. Ой, хорошо, бабка твоя умерла, прокляла бы меня