отрез себе в убыток, потому что сил нет смотреть на такую красоту. – Убью себя, ей-богу, если отпущу вашу милость с пустыми ручками.
С другой стороны лавки дядя Гриша бойко отмерял аршином ситцы. Он и вполовину не был так пригож, как Базиль, но и у него товар не залеживался. Деревенские девушки обступали его:
– Не натягивай, Григорь Платоныч! Побойся Бога! Ты по чести меряй!
Дядя Гриша бил себя в грудь, таращил глаза и кричал, что нисколько не натягивает, провалиться ему на месте. Маленькая Нина все ждала, когда доски под его ногами разъедутся и дядя Гриша рухнет под пол. Когда покупательницы уходили, он поднимал Нину под мышки и, хохоча, подбрасывал к потолку:
– Ах ты, племяшечка моя!
– Не трожь ребенка! – сердилась мама и пыталась отобрать Нину.
В кармане ее передника хранилась тетрадка с заказами на пошив платьев. Отец умел так обольстить богатеек, что они забывали о модных портных с Большой Покровской и записывались к ясноглазому Базилю.
Вечером отец с дядей Гришей шли в трактир на Самокатной площади, набирались и ехали домой, горланя песни.
– Я хоть и без ниверситета, а всему обучен и обхождение тонкое знаю! – кричал отец, размахивая картузом. – Гришка что в трактире заказывает? Пиво! Тьфу! А мне подавай бутылку лафита! У меня в предках французы были, и я сам чего хочешь могу по-французски сказать: хоть «пардон», хоть «мерси».
– Врешь! – хохотал дядя Гриша. – Мордва у нас с тобой в роду, а не французы. Да мы и мордве рады. А лягушатники нам – плюнуть да растереть.
Пролетка подскакивала на булыжной мостовой, кругом гулял нарядный народ, а в кулаке у Нины были зажаты величайшие сокровища – бархатные обрезки. Куклы ее были знатными дамами, носили платья с пышными рукавами и огромные шляпы с куриными перьями, подобранными на дороге.
Семейство Купиных было шумное, бестолковое и невезучее. Отец хоть и зарабатывал прилично, но все спускал: то в пульку продуется, то купит многоярусную вазу для фруктов – громадную, без верхней тарелочки, которая давно разбилась.
– Хочу, чтобы было как в Париже! – стучал он кулаком по столу.
Ему не хватало красоты, и он создавал ее по мере сил: говорил заказчицам цветистые комплименты, курил тонкие папиросы через костяной мундштук и мазал волосы филиокомом. Когда мама приставала к нему насчет денег, он кричал на всю улицу, что «Эта дура загубила мне молодость, а теперь со свету сжить хочет!».
Ему было томно в Ковалихе. Он листал купленные на Балчуге старые журналы мод и бормотал себе под нос:
– Мулинэ, Филипп и Гастон, Люсьен Лелонг энд Бернард.[10]
Эти слова казались Нине волшебными. Она страстно хотела помочь отцу; сделать так, чтобы он не обижал маму; раз и навсегда вылечить маленького Жору, который постоянно болел… У нее были свои волшебные слова: «Когда я вырасту…»
Отец говорил, что Нина красотка и что ее надо выдать за почтмейстера. Он сажал ее на колени, прижимал