из стремени и держась за луку седла.
– Останьтесь, – сказал ему министр, – пойдите на последнюю жертву, чтобы спасти отечество.
– Нет, Эрран, – ответил он, – у меня больше нет отечества, ради которого следовало бы приносить жертвы.
Это был конец. Генерал Симон Хосе Антонио де ла Сантиссима Тринидад Боливар вместе с Хосе Паласиосом уезжал навсегда. Он уничтожил испанское владычество в империи, в пять раз превосходящей размерами всю Европу, двадцать лет командовал военными действиями, чтобы Америка была свободной и единой, и правил ею твердой рукой вплоть до прошлой недели, но в минуту прощания даже не мог утешить себя мыслью, что этому будут верить. Единственное, что было более или менее ясно, – он действительно уезжает, а куда – об этом один английский дипломат написал в официальном докладе своему правительству: «Времени, которое ему осталось, едва-едва хватит на то, чтобы добраться до могилы».
Первый день пути был самым неприятным, и не только для такого больного человека, как он, – ему тяжелее всего было перенести скрытую враждебность, которую он ощущал на улицах Санта-Фе утром в день отъезда. Дождь ненадолго перестал, стало чуть светлее, но на своем пути он встречал только отбившихся от стада коров, а в воздухе витала ненависть его врагов. Хотя по распоряжению правительства его везли по наименее людным улицам, генерал увидел написанные на стенах монастырей проклятия в свой адрес.
Хосе Паласиос ехал верхом рядом с ним, одетый как обычно, так, как он одевался даже в дни сражений: сюртук, шелковый галстук, заколотый булавкой с топазом, перчатки из выделанной кожи козленка, парчовый жилет с цепочками крест-накрест от двух пар часов. Сбруя его лошади была украшена серебром Потоси, а стремена были золотые, из-за чего его много раз в горных селениях Анд путали с президентом. Впрочем, предупредительность, с которой он старался угодить своему хозяину, исполняя его малейшие желания, исключала возможность какой бы то ни было ошибки. Он так знал и любил его, что переживал как свое собственное это прощальное бегство из города, для которого одна только весть о его прибытии некогда служила поводом для национального празднества. Не прошло и трех лет, как генерал вернулся с трудной войны на юге, овеянный такой славой, какой не удостаивался ни один американец, ни живой ни мертвый, и ему был устроен грандиознейший прием, какой только знала наша эпоха. Это были времена, когда люди хватались за уздечку его коня и останавливали его на улице, чтобы пожаловаться на чиновников или на судебные подати, или просили его о милости, а то и просто грелись в лучах его величия. Он относился к этим уличным мольбам с таким же вниманием, как к самым важным правительственным вопросам, поражая всех знанием домашних проблем любого или вопросами, как идут торговые дела и не пошаливает ли здоровье, и у каждого, поговорившего с ним, оставалось впечатление, что он на миг разделил с ним сладость власти.
Никто бы не поверил сейчас, что это тот самый человек,