от Эдика спеть. И мы требовали того же, в особенности чтобы он спел именно про кузнечика на скрипке. И у нас были слезы на глазах. Эдик вскакивал взъерошенный, обиженный, кричал, что про голубой вагон это не его слова, это слова Сашки Тимофеевского, вот пускай Сашка, стервец, и поет. А Сашка был в Москве… И Эдика, Эдуарда Николаевича, не били, до того уважали его талант и его зверей.
Так энергично и плотнодеятельно проходила наша шефская поездка, а потому лишь на третий день пребывания в Тобольске, во второй половине этого дня, я вспомнил о Юрии Крижаниче.
Стало быть, вспомнил и о Сергее Александровиче.
Но легко вспомнил. Очень далек он был от меня. Или я был далеко от него. И не тысячи километров удалили меня от него. Для Сергеев Александровичей тысячи километров не существуют. И небось другие Сергеи Александровичи вкушали теперь среди нас муксуны и пеляди…
Вокзал закладывали километрах в пятнадцати севернее Тобольска, предполагая возвести вблизи него новые районы. Возвращаясь в город с торжеств, мы остановились у кладбища, за кладбищем увиделся осевший, заросший травой вал земляной крепости.
На кладбище мы зашли. Здесь, в парке, возле церкви Семи отроков, в аллеях с надгробиями века восемнадцатого и начала века цареубийств, словно бы в одном из петербургских некрополей, с ампирными урнами и колоннами, увитыми мраморными лозами, суета наконец отпустила нас с Марьиным. Мы молчали. Под нами и над нами пребывали творец «Горбунка», просвещенные люди, чья судьба решилась в декабре на Сенатской площади, неведомые нам сибирские чиновники и ревнители культуры, их жены и дети, бывшие когда-то, возможно, счастливыми, и страдальцы, пригнанные к Иртышу злыми ветрами столетий, кривыми поворотами судеб. Все это были натуры «разные языками», разные историями, чьи души, труды, вера, терпение и отчаяние устанавливали Сибирь и приводили ее в движение.
Мы с Марьиным поклонились им.
Надгробия Крижанича я, естественно, не предполагал обнаружить. После смерти Алексея Михайловича, получив царское помилование, он вернулся в Москву. «Дальнейшая судьба его неизвестна», – сказано у Костомарова.
Но не вспомнить про Крижанича я не мог.
Вечером, когда солнце, еще не потерявшее золота, опускалось в тайны почти черных заречных елей и пихт, мы стояли с Марьиным на Алафейвской горе над Иртышом. Произносить слова не было нужды. Вечность и красота мира входили в нас. Я присел на траву иртышского откоса…
Через полчаса или минут через сорок Марьин все же сказал:
– Хоть теперь понял, что тебе следовало приехать сюда?
Я кивнул.
– И это не Киев, – добавил Марьин. – И слава Богу – Тобольск.
Я чуть было не попросил Марьина разъяснить его слова. Но зачем? А был ли где-то теперь Киев? А если был, то стоял ли в Киеве на Подоле Флоровский женский монастырь? Да хоть бы и стоял! Меня совершенно не беспокоило и не тяготило его существование. Наваждение