самой главной целью моей оставшейся жизни.
– Что ж, если ты уже решил этот теософский вопрос, то я рада за тебя, – холодно произнесла Полина и, помолчав несколько секунд, неожиданно сменила тон:
– Скажи-ка, во избежание шока: руки-ноги целы? Глаза, ребра?
– Почти. Я скучал по тебе.
– Иди ты…
– Марина умерла, – зачем-то сказал я в трубку, когда эфир уже забили короткие гудки, чьи-то утробные диалоги… Это внешнее, полное запредельных звуков пространство, как бы призывало меня.
Я вышел на улицу и двинулся на юг. Я миновал стадион, Петровский остров, уродливое сооружение метро, углубился в Измайловский парк и в кромешной тьме прошел его насквозь, снова оказавшись в городе.
Это был не проход, хотя я отчетливо сознавал, что иду, перебираю ногами, а нечто вроде полета – низко над землей, сквозь призрачное пространство, временами разрывая его и двигаясь сквозь предметы – нечто подобное говорил один бывалый, умещая в короткую метафору: когда ты на воле, ты как бы летишь… Ради этого ощущения стоит влачить долгие годы в неволе… Еще лучше об этом сказал Леннон: Images of broken light which dance before me like a million eyes, that call me on and on across the Universe…
Ноги, казалось, сами несли меня к какой-то цели. Неожиданно я очутился вблизи того места, где произрастали заводские трубы, трезубец, прежде видный из моего окна. Это одно из тех мест, где никогда не бываешь, но которые стремишься посетить – из праздного любопытства – и всегда откладываешь. Над подобными объектами педантично маячит призрак твоей старости.
Ну и что? Я увидел забор, ярко освещенную проходную кирпичного завода, две оставшиеся трубы, на которых тысячи раз останавливался мой взгляд, только теперь – вблизи, запрокинув голову, словно американский турист.
Какое-то беспокойство овладело мной от этого банального местечка. Что-то было не так, но я не мог понять, что именно.
Мое внимание было рассеяно. Я то чувствовал уколы Марины, то думал о старческом маразме матери, то вспоминал метаморфозу компьютера, и мне казалось, что игра, которая отобрала часть моей жизни – если даже не всю ее – еще далеко не закончена.
Будто бы разорвалась нить, на которую были нанизаны девяносто семь моих месяцев, будто бы я увидел, как они рассыпались и утонули в снегу.
Время было поздним, жизнерадостные жаворонки уже отходили ко сну: из окна автобуса я наблюдал антиаккорды быстро гаснувших окон. Сам я чувствовал себя довольно бодрым, как после средней дозы шняги, кукнара, кабыбыла, или какой другой маковой производной.
С полчаса я провалялся в ванне, в течении горячей воды. Лучше бы ты умерла – эти слова не давали мне покоя, слова, произнесенные мной в тот момент, когда я скомкал в ладони злополучное письмо матери, где она задушевным тоном сообщала, что моя невеста, моя Rubber Soul уже вышла замуж, не видя чудовищной синонимии, как любой графоман, понятия не имеющая, что означает на само деле Слово… I'd rather see you dead, little girl, than to be with another man… Если уж привязались Beatles, то это надолго.
Итак, она и вправду умерла, как бы утолив мстительное, безумное желание. Умерла моя девочка, моя аскалка, любовь моя. Теперь уже не имеет смысла, какого чудесного цвета