раздавалась? Ведь не пригрезилось. Никогда в жизни Матвею не снилась музыка.
Он садится и озирается. Какой-то огромный собор. Твердыня западного христианства.
– Шухер, – говорит мальчишеский голос сзади, испуганно-весело.
Шесть или семь девочек – скрипки, альты, мальчик-виолончелист. Тут же банка с деньгами. Что-то они играли такое хорошее? Хочется снова лечь. Матвей не помнит, как вылез из поезда, прошел в утренних сумерках несколько сотен метров, лег на камни, уснул. И спал-то – всего ничего, а уже все другое. Римское утро.
Деньги и паспорт при нем, телефон – тоже. Соседи по самолету говорили: итальяшки воруют бумажники, сумочки. Finito il credito, – пишет его телефон.
– Спокуха, – произносит первая скрипка, девочка.
– Разбудили товарища, – говорит другая.
Матвей улыбается: ребята русские. В Калифорнии он старался не сталкиваться с соотечественниками – из-за мгновенной и неминуемой интенсивности этих встреч. Проще всего сделать вид, что по-русски не говоришь, но теперь ему никакого вида делать не хочется. Да никто его ни о чем и не спрашивает.
А вот и тот, кого они испугались, – карабинер. Большой, шея толстая, фуражка на голове. Театральный злодей, дуче. Осматривает музыкантов, Матвея, сидящего на земле, нескольких нищих, которые расположились тут же. Таксисты, люди, вышедшие из гостиницы, и, так, прохожие – сцена полна людьми. Злодей замечает банку, что-то строгое произносит вполголоса – вероятно, что играть за деньги на улицах запрещено. К нему подскакивает маленький человек в белом фартуке, жестикулирует, указывает на храм. Собираем на церковь – вот что должны означать его жесты и реплики. Карабинер отходит, банку ставят на место, в ней уже порядочно набралось.
Просто так, однако, дуче уйти не может: он делает внушение нищим, те перебираются на противоположную сторону площади, затевают разговор с работником забегаловки. Получают рогалики, даже кофе в пластиковых стаканчиках.
Ребят защитили, они обязаны еще поиграть. Перебирают ноты, переговариваются. Из машины вылезает таксист. Орет:
– Silenzio! – в ладоши хлопает, требует тишины.
Позже Матвей узнает его имя, но таксист останется в памяти как Силенцио – по первому слову, которое произнес. Вид у него был бы чрезвычайно мужественный – он острижен наголо, – если б не темные очки в светлой оправе – на лбу, и похожей расцветки туфли: носы черные, сами белые.
Первая скрипка кивает – и-раз. Матвей никогда не слышал музыки из такой близи. Отсутствие сцены создает совершенно особенное впечатление. Вернее, он сам как будто сидит на сцене – никем, как он думает, не замечаемый. Так уж вышло, что первое музыкальное впечатление Матвей получил не в Москве и не в Петербурге, а в Риме, не самом, вроде бы, музыкальном городе, на площади Санта-Мария-Маджоре, вот где это произошло.
Грусть – и приятно, что грусть. Умиление – так называется то, что испытывает Матвей. Вот черт, – время на часах все еще калифорнийское, или он успел их перевести? Последняя пьеса, яркая, быстрая, проходит