в размышления, иногда переставлявшего фигуры, и черные, и белые, при том что напротив него никого не было, и сразу подумала об отце, который в ее памяти оставался огромным, хотя на самом деле был человеком небольшого роста: несомненно, хрупкая Альма пошла в него. Ирис приблизилась зачарованными шагами к этой широкой спине и уселась на пустом стуле перед ним и, едва сев, со странной уверенностью почувствовала, что этот пустой стул предназначен для нее одной, хотя она и не умеет играть, ведь после гибели отца не осталось никого, кто бы продолжил ее обучение.
Поэтому она поспешно заявила удивленному парню, поднявшему на нее вопросительный взгляд:
– Я не умею играть.
Он улыбнулся:
– Вот и хорошо. Больше всего я люблю играть против самого себя.
В ретроспективе эта фраза приобрела дополнительный смысл, о котором ни один из них тогда не подозревал: жизнь с женщиной, едва не умершей от любви, – это игра против себя и уж ни в коем случае не за себя. Она стала рассказывать ему об отце, который так обожал шахматы, что мать приходила за ним в шахматный клуб требовать, чтобы он возвращался домой. Если он проигрывал, то весь вечер был мрачен и сердит, но когда выигрывал, то брал ее на руки и кружил в воздухе, и был так счастлив, что злиться на него было невозможно. И этот крупный парень терпеливо слушал ее; его черные глаза, сначала показавшиеся ей непроницаемыми, вдруг стали глубже, когда он узнал, каким молодым погиб любитель шахмат и какой маленькой была его дочь.
– Научить тебя играть? – спросил он осторожно, словно боялся сделать неправильный ход.
– Нет, я просто посмотрю.
И она в молчании смотрела, как он играет против себя. Выражение его широкого, смуглого, чуть одутловатого лица то и дело менялось: напряжение сменялось удовлетворением, задор – разочарованием. А Ирис думала о том, что, если бы ее отец играл сам с собой, мать была бы избавлена от унизительных хождений в шахматный клуб, да и ей самой досталось бы больше совместных часов, отмеренных так скупо… Глядя на парня, при всех своих габаритах оставлявшего ощущение душевной грации, Ирис принялась считать, сколько же часов провела на самом деле с отцом; она так увлеклась, что загибала пальцы и шевелила губами и не заметила, что теперь уже парень следил за сменой ее выражений, а когда заметила, то смущенно хихикнула: он наверняка подумал, что она чокнутая.
Она положила свои бледные ладони рядом с доской, посмотрела на его смуглые руки и подумала, что если они сплетут пальцы, то те будут выглядеть совсем как шахматные пешки, сошедшиеся в ближнем бою, и ей так захотелось сплести пальцы с его пальцами, что она неожиданно предложила:
– Все эти годы я хранила шахматы отца. Хочешь, я отдам их тебе?
Он был поражен этим ее жестом:
– Вау! Огромное спасибо, но я не могу забрать их себе, они должны остаться у тебя.
А она сказала, в раздумье:
– Ты прав, они должны остаться у меня, но я ужасно хочу, чтобы они были и у тебя тоже, и вообще, я совсем не умею играть.
– У меня