Там она, в компании автоматчика и пары других напуганных девушек, переждала, пока Иосиф Виссарионович проследует. В туалет он не заглянул.
А потом мама видела и Хрущева, и Брежнева, и всех иных. Эти попроще были, без автоматчиков по коридорам передвигались.
– Косыгина она очень любила, – рассказывает Емелин. – Вспоминала: вот он бредет по кремлевскому саду, задумчиво рвет с яблони зеленое яблоко, откусывает и не бросает, а кладет в карман пиджака… С ней здоровались (я не думаю, что она выдумала это – мама никогда не была склонна к хвастовству) – и Косыгин тот же, и Микоян, и иные, – по имени называли ее.
Мать Емелина работала у человека по фамилии Мельников, он курировал четыре оборонных министерства.
– Слушай, а кремлевские елки ты посещал? – спрашиваю Емелина.
– Было дело – с детьми других кремлевских служащих… Но я больше любил обычные елки.
– И, конечно же, ездил по путевкам в кремлевские пионерлагеря и дома отдыха?
– Естественно. Один из них был, например, в Остафьево – это имение князей Вяземских. Недавно видел по телевизору, что там делают дом-музей, а я, помню, сиживал в этом имении у камина… Там Пушкины бывали, Карамзины всякие.
Старинная мебель к моменту появления там будущего поэта Емелина не сохранилась, зато навезли множество трофейного немецкого барахла. Стояли гигантские фарфоровые зеркала. Утверждали, что самое массивное, с узорами из сплетающихся роз, привезено из резиденции Германа Геринга…
Емелин смотрелся в него. Быть может, видел отраженья своих будущих стихов: «Из лесу выходит / Серенький волчок, / На стене выводит / Свастики значок».
Если б не кочеванье по больницам, детство Севы было бы вовсе замечательным.
Питалась, к примеру, семья Емелиных по тем временам очень хорошо. Мама получала кремлевский спецпаек: колбаса докторская, сосиски микояновские, армянская вырезка, и даже картошку привозили из подсобных хозяйств. В магазин ходили только за хлебом и за солью.
– Слушай, – говорю я Севе, – вот услышат тебя наши прожженные либералы и сразу сообразят, откуда в тебе эта ностальгия. Я же наизусть помню: «Не бил барабан перед смутным полком, / Когда мы вождя хоронили, / И труп с разрывающим душу гудком / Мы в тело земли опустили… / С тех пор беспрерывно я плачу и пью / И вижу венки и медали. / Не Брежнева тело, а юность мою / Вы мокрой землей закидали». Вот, скажут они, откуда эта печаль: он же кремлевский мальчик, он же сосиски микояновские ел, когда мы в очередях давились…
Тут впервые у Севы становятся и глаза грустными, и улыбка пропадает при этом.
– Я же не о сосисках печалюсь, а о том, что юность моя похоронена.
В детстве Сева пацаном веселым, разбитным и забубенным не был.
– В школе я какое-то время пытался изображать хулигана, – говорит Всеволод Емелин. – Но в классе уже были настоящие хулиганы, на их фоне я смотрелся…
Дальше недолго молчит.
– Короче, они быстро