Ну как, в самом деле, признаться, что ты с надеждой ждешь и отчаянно трусишь перед предстоящим обсуждением, тайно веря: он станет твоим звёздным часом! В последний раз, запершись в туалете, я, профессионально завывая, репетирую чтение лучших моих стихов. Таких, например:
Мелким дождиком неистребимым
Обернувшись, как целлофаном,
Одинокие грозди рябины
Исступлённо зацеловал он…
Ну разве не гениально? А рифма? – Маяковский отдыхает… Всё будет хорошо.
– Кто у нас сегодня? – спрашивает Сикорский, окидывая зал взором усталого патологоанатома.
И вот я на трибуне. Да, забыл сказать: мы занимались в конференц-зале, где имелась роскошная могучая трибуна, очевидно, для политических просветителей с их нудными докладами. В креслах – коллеги по литературному цеху. Одни смотрят ободряюще, мол, держись, старик! Это соратники и друзья. Другие поглядывают с чувством явного эстетического превосходства. Это литературные недоброжелатели и соперники. Всё как в большой словесности! А откуда-то из самого уголочка шлёт взоры, полные нежности и ободрения, некая милая девушка. Это – моя девушка. Она знает все мои стихи наизусть, восхищается ими ещё больше, чем я сам, и пришла сюда, чтобы разделить мой триумф.
– Ну-с, начнём! – объявляет Сикорский.
Я ощущаю во всём теле праздничную невесомость и начинаю. Мэтр внимательно слушает, что-то помечая на полях рукописи, а иногда после какой-нибудь особо удачной, на мой взгляд, метафоры отрывается от текста и смотрит на меня с картинным удивлением, словно я трамвайный заяц, предъявивший ему, контролёру, вместо билета бланк анализа мочи. (О, этот взгляд я запомнил навсегда!) По количеству таких «изумлений», если понаблюдать из зала, можно предугадать результаты обсуждения, а точнее – показательной порки.
Странное чувство испытываешь, выходя читать стихи залу. Ещё минуту назад ты был абсолютно уверен в своей гениальности, но, увидев устремлённые на тебя глаза слушателей, вдруг осознаёшь, что совершенно напрасно вознамерился морочить людей своей рифмованной белибердой. Освищут, зашикают – и поделом. Нет, ещё хуже: встретят мёртвым, ледяным молчанием. Впервые я читал стихи публике на каком-то студенческом празднике в переполненном актовом зале МОПИ имени Крупской. Это были пародии. Я сочинил «Мартовский триптих», пытаясь представить, как могли бы написать про весенних котов Асадов, Евтушенко и Вознесенский – в те годы популярные до невменяемости. За несколько минут до выхода я решил ещё раз проверить себя и шёпотом прочитал пародии какому-то слонявшемуся за кулисами старшекурснику.
– Чепуха! – констатировал он, выслушав. – Не позорься!
Тут меня объявили, я побрёл на сцену, как на казнь, и зачем-то начал декламировать… Зал смеялся и долго мне аплодировал.
– Здорово! – похвалил потом тот же старшекурсник, поймав меня, окрылённого, за кулисами.
Счастье публичного признания можно, наверное, сравнить только с восторгом обладания прекрасной