Я таких красавиц видел только на обложках журналов. И то редко.
Татьяна достала из пакета французский коньяк, дорогие консервы. Еще какую-то еду.
– Давайте помянем папу. У меня в Москве, кроме вас, никого знакомых русских нет.
Помянули. Покурили.
– Как это случилось, Танечка?
– Как все у нас, по-дурацки. Пригнали ему в гараж поломанную машину. Что-то в ней замкнуло. Загорелось. Он начал тушить. Ему кричали, чтобы уходил, а он уперся, думал, потушит. Взорвался бензобак. И все. В секунду папы не стало. Сегодня девять дней.
Я его просила, умоляла. Папочка, останься с нами. Живи в Париже. Не захотел.
Татьяна заревела. Потекла по щекам французская тушь. Танюша ладонями вытирала слезы, хлюпала носом.
– Кроме него, у меня никого родных не было. Он мне и мамой, и папой был. Он меня маленькую, когда заболею, и медом растирал, и отварами поил, чтобы не кашляла, и траву лечебную сам собирал и сушил. – Татьяна захлебывалась в истерике. – Он мне был самым близким. Я ему даже про детские свои любови рассказывала. А тут уехала. Побоялась, что не отпустит. И потеряла.
– Танечка, поплачь, миленькая, полегчает. У тебя муж есть. Будут дети. Родится мальчик. Ты его Семеном назовешь. Он будет на папу похож.
Я дал Танюше воды. Она постепенно успокоилась. Умылась.
– Муж. Мы, конечно, любим друг друга. Он на мое имя счет открыл. Триста тысяч евро положил. И филиал в Москве на мое имя. Я ни о чем таком не просила. Он сам. Только он не папа. Он, – Татьяна подбирала слова, – он как правильная машина. У него вся жизнь расписана по минутам. Он добрый, ласковый. Но он же ничего не понимает про нас.
Она замолчала. Мы посидели молча. Помянули.
Татьяна встала, простилась. Я поцеловал ее в лоб. Перекрестил. Просил не забывать. И она ушла.
В степи
К то только не описывал русскую степь. Кто не мечтал понять ее манящую красоту. Уходящие за горизонт травы, холмы, редкие перелески и овраги. И писатели, чьи книжки зачитаны и замусолены до дырок, и у нас, и далеко-далеко в чужих землях, и те, кого и в районных-то многотиражках печатают по великим праздникам один-два раза в год. Каждый когда-нибудь да напишет о степи. Попробует описать ее таинственную силу, чтобы не для других, а хотя бы себе объяснить, почему, увидав ее, не забудешь и будет видеться и мерещиться всю жизнь. И будет вспоминаться, как весной на солнцепеке из-под снега топорщится молодая трава среди прошлогоднего сухостоя, не сбросившего за зиму семена. Как в мягкой, согретой рыжеватой земле у лужиц темнеют вороньи, мышиные, лисьи следы. Будет стоять перед глазами буйство зеленой травы всех оттенков майской весной, редкие, как миражи, лужи из стаявшего снега, до поры уцелевшие в низинах. И про осеннее разноцветье деревьев на дне глубоченных, поросших бурьяном оврагов захочется написать, и про выжженную дурным июльским солнцем серо-желтую степь.
А потом придут на память со школьной поры запавшие в голову снежный буран, Пугачев, Савельич, Петруша Гринев из «Капитанской дочки». И если