целое.
Следующее стихотворение, «Диоген и Эпихарис», описывает как раз ту человеческую близость, которая стоит тишины, отчасти, кстати, подобной платоновской вечности; безусловно положительный антипод тишины – тайна, связывающая двоих, старика и девочку. В стихотворении «Эригена» мотив тишины связан с мотивом покоя, беззвучия и возвратного, а не эволюционного пути. Тишина скорее убийца, чем созидатель (даже лучи звёзд надломлены), но при этом она Господня. Однако ощущение утраты веры в Бога в стихотворении «Flatus vocis» приводит к омертвению сердца и приходу тишины совсем иного рода: в ней умирают слова, имеющие божественный источник, закрываются книги, «скрыты все дороги». Перевод латинского выражения, ставшего названием стихотворения, – «колебание голоса»; считалось, что универсалии, т. е. общие понятия, существуют только как колеблемый речью воздух; если Бога нет, пространство схлопывается, наступает царство хаоса, который тоже в известном смысле может быть трактован как тишина.
В «Схоластах» снова, как и в «Академии», возникает образ сада, на сей раз весеннего. Ни у Бонавентуры, ни у Фомы Аквинского нет сомнения в существовании Бога и в необходимости аристотелевской и платоновской методологии для богословия; идеи для них растут, как цветы, но и люди гибнут, подобно цветам. В «Magnus Contemplator» выбирается момент действия – день Благовещения, покоя (опять-таки тишины) в природе, и только мысль философа продолжает действовать, душа и книга существуют как единое целое, идеи материальны настолько, чтобы отбрасывать тени, вновь возникает образ крылатого существа, здесь однозначно благого, Божьего – серафима. Без помощи Мадонны и Декарт не сумел открыть критерий достоверности, cogito ergo sum, у Кржижановского трактуемый как некая вещь – попавший в сеть улов, который можно в качестве вотивного дара отдать в монастырь (ср. идеи, отбрасывающие тень). Не будет ли чересчур смелым предположение, что перифраза тюремщик вечности (о Платоне) обретает новые обертоны, если идеи вещны, плотны и отбрасывают тень?.. Не добавляет ли ещё одну грань образу модели как тюрьмы идея всеохватывающего порядка как предустановленности, предопределённости («Harmonia praestabilita»), отсутствия свободы судьбы? И не является ли хотя бы отчасти выходом из несвободы понимание, что бытие слоисто, не плоско, многомерно («Три храма»)?
Книга как метафора Творения, характерная для эпохи Просвещения, показана в «Могилах метафизиков», и кресты над Гегелем и Фихте, обозначающих две крайние вехи Просвещения, воспринимаются не более, но и не менее как книжные закладки – известный предел чтения. Быль (материальность) и Явь (мысль) противопоставлены в «Черепе Канта». Пессимизм Шопенгауэра передан с помощью образа слёзного ожерелья, реакция на плохость мира передана воплем: «Для чего Ты меня оставил?». Человеческий разум, самостоятельно дошедший до мысли об отсутствии Бога, переживает боль богооставленности – один из тончайших парадоксов Кржижановского («После чтения Шопенгауэра»). О многослойности бытия,