все время спорят – приглушают голоса, чтобы я не разобрал о чем. Шепчутся, даже когда людям положено спать. Я слышу, потому что по ночам выхожу иногда в туалет. И каждый раз из-под двери их спальни пробивается свет. Наверное, все дело в этих новых правилах. Так что я не стал спрашивать папу, можно ли нам еще ездить на поезде. Сам сообразил: можно. Раз уж немцам мы так не угодили, они только рады будут, если мы все сядем в поезд и уедем от них подальше.
16 сентября 1940 года
– Скорее, Миша, – торопит мама. – Уже почти полчетвертого.
– Еще минуточку, – прошу я. – Я заканчиваю.
То есть заканчиваю домашнее задание. Правда, не совсем настоящее, потому что школы больше нет. Евреям не положено учиться. В конце лета объявили, что и в чешские школы нам тоже ходить запрещено. Так что третий класс я прохожу в гостиной у Эрика Лауба. Нас там собралось шестеро, и две девушки, которые по возрасту могли бы уже пойти в институт, преподают нам все предметы. Мы сидим кружком на деревянных стульях, а вместо перемены играем в карты.
– Миша! – Мама внезапно возникает в дверях, голос у нее очень недовольный. – Если мы не выйдем сейчас же, мы опоздаем.
Опоздаем – в смысле в магазин, ведь евреям разрешается делать покупки только с трех до пяти.
– Хорошо, хорошо, иду.
– Ты сегодня не играл на скрипке, верно?
– И что?
– А то, что первым делом, как только вернемся… ты меня понял?
Подошел трамвай, мы сели в задний вагон, хотя в переднем свободно. Еще одно правило: евреям ездить только в заднем вагоне. Сидячие места все заняты, и мы стоим, а трамвай грохочет по улице. Мама поздоровалась с кем-то знакомым, а потом умолкла, смотрит неподвижно в окно через мое плечо. Вид у нее усталый. Раньше она так нарядно одевалась, а теперь на ней простое серое платье и никаких украшений. За последние месяцы она все в доме перебрала в поисках каких-нибудь ценных вещей, которые немцы не отобрали: они сказали, что нам не полагается иметь фотоаппараты, печатные машинки, шерстяные пальто и много чего еще. В том числе и лыжные ботинки. Наверное, боятся, как бы мы не потоптали их драгоценные горы. Которые, между прочим, вовсе не их.
А те ценности, какие маме удалось сберечь, – картины, ювелирные изделия, ее лучшие платья – постепенно исчезают. Кое-что мама отдала на хранение неевреям, которых мы хорошо знаем, тем, которые не перестали с нами разговаривать. Остальное переправили на склад в Лондоне. В квартире у нас стало совсем пусто.
– Когда это закончится, нам все вернут? – спросил я.
– Ты о чем? – откликнулась мама так, словно я ее разбудил.
– Ни о чем, – сказал я и предпочел не повторять свой вопрос и не задавать еще один, который давно уже меня тревожит: почему никто не хочет помочь нам и другим евреям в Праге? Хотя, если бы все было наоборот, мы бы непременно им помогли.
По крайней мере, я очень надеюсь, что мы бы помогли.
Трамвай остановился, и мы вышли.
– Это не важно, – на всякий случай добавил я.
Магазин,