это возраст. Да еще и вечный вопрос: «Что есть истина?»
Мой старый дом, моя старая мать, которая умерла недавно, но долго была живой… Если следовать Чаадаеву («любовь к истине!»), то у них – у дома, у матери – найти можно много, и много «закоптелого» и «прогорклого». Мать моя, в конце ее жизни, стала беззубой, морщинистой, горбатой, с иссохшими руками и ногами, полуслепая и выживающая из ума – все это, конечно, «истина» (по Чаадаеву). Но почему я жалел ее и все же любил и почему так горька ее смерть?
И старый дом мой, ветхий и ветхий, тоже подслеповатый, врастающий в землю, почему он так дорог?
Нет. Всякая искренняя любовь выше даже очевидной истины. Потому что поиски истины и обретение ее – это мудрость. А любовь – выше мудрости; она в человеческом сердце, в душе.
По поводу «прогорклого оленьего жира, заражающего… воздух зловонием».
На родине моего отца, в Иркутске, теперь не знаю, но прежде любили и специально готовили соленого омуля «с душком», то есть с тухниной, если напрямую сказать. В конце пятидесятых годов прошлого уже века, в первый и последний раз гостя у бабушки своей Александры Алексеевны в Иркутске, поражен я был ее пристрастием к омулю «с душком». Вместе ходили на рынок, но к тому торговому ряду, откуда этот самый «душок» доносился, я не приближался, зажимая нос. Для меня омуль покупали нормального посола, для бабушки и тети Ани – «с душком». В доме в этот день, мягко говоря, припахивало. Удивлению моему не было предела: вот он, малосольный, тающий во рту, свежайший омуль. А они едят, с причмоком, какую-то «тухлину» (на мой взгляд, конечно). И ведь многие иркутяне предпочитали омуля «с душком». Специальный посол. Такой же, например, как «печорский» посол трески на русском Севере, в Архангельской области.
Покойная Дуся Огдо, долганка, родом из поселка Рыбачий, что на берегу Ледовитого океана, учась вместе со мною в Москве, на литературных курсах, привозила гостинец – рыбу, тоже посола пахучего, хваля ее: «Мягкая, как масло…»
По Чаадаеву, Дуся Огдо – самоедка, дикарка, как и все иркутские родичи; они ведь едят рыбу, «заражающую воздух зловонием».
Но чаадаевский образец – «английский гражданин, гордый учреждениями и высокой цивилизацией своего острова», вместе с иными «образцами», как-то: французами да немцами, если их поскрести, они ведь не меньшие «самоеды».
Всем ли по душе английский «roast-beef окровавленный», то есть полусырое мясо? Моя иркутская бабушка такое блюдо точно посчитала бы дикарством. А «сыр лимбургский» или рокфор, с хорошим «душком» да «плесенью»? Нам он не в привычку. И потому, даже на погляд, стошнить может.
В Москве, в пору расцвета знаменитого писательского ресторана, однажды почуял я еще на входе отвратительный запах. Оказывается, устрицы объявились.
«О радость!.. Глотать из раковин морских затворниц жирных и живых…» (А. Пушкин).
А для меня это был запах лепешек-«тошнотиков» из голодного детства. Их пекли из таких же, как устрицы, ракушек, но речных. Даже в голод не всякий мог их есть, тошнило.
А уж в хлебные времена