тоже оборвала шаг.
«Ду-ра-чок! – сказала раздельно. – Бабе слава – как справа. Они сами все о себе расплели-разболтали. Фенька вон на всех углах хрипела, что нецелованного обратала».
А я вспомнил ее неподатливые литые плечи и подумал: «Зачем ей все это надо? Ведь как меня от себя пужанула!»
Опять убористо хрумтят снегом Танькины валенки. Не думает, гляжу, она сворачивать в проулок, в котором живет. Прямо по моей улице чешет.
«Побожись, – внезапно останавливается и заступает мне дорогу, – что с хрипатой не спал!»
«Клянусь! – говорю я и спохватываюсь: – А ты кто такая, чтобы допрос мне учинять?»
Не отвечает. Но смеется заливисто и громко.
«А у Шурки ничего поджился по части колки дров?» – вновь игриво спрашивает она, и в этом присловии я уловил «почерк» Валета. Он завсегда так говорит.
«Или опять брешут?» – не отступала она.
Я не ответил.
«Зато Милосердову, – продолжила Танька, – ты, конечно, не минул».
«Это кто такая?» – насторожился я, чувствуя, что вот-вот она начнет вешать на меня всех дохлых кошек.
«Ну, либо что не знаешь? Дашутка, вот кто».
«А-а-а! – протянул я, соображая, что же ей такое ответить, чтобы не ославить тетю Дашу и эту прилипалу не обидеть. Уж больно благодушным сделал меня самогон, которого я все же малость хватил у Хрулева. И я сказал:
«Ты еще про Быкадориху спроси!»
Танька вдруг остановилась так, словно ее кто сзади дернул за плечи. Я даже обернулся, чтобы проверить это впечатление.
«Дай я тебя поцелую! – говорит. И уточняет: – На прощанье».
«На!» – соглашаюсь я и подставляю свою морду.
Обратала она было меня, как стригунка необъезженного, потом вдруг отстранилась:
«Тебя, гутарят, собака твоя целует!»
«Не хошь, – сбрасываю я с плеч ее руки, – ходи голодная!»
И пошел. Иду и слышу сзади валенки ее перехрустывают: правый-левый, левый-правый. А может, наоборот. Порывисто оборачиваюсь. А это, оказывается, коза за мной чья-то увялилась.
И тут меня такой смех разобрал – удержаться не могу. Домой пришел, взял ложку черенком в рот, как всегда – в смехучую пору – делает тетка, уверяя, что веселость не к добру. А смех – не проходит. Только прыскучее стал, поскольку рот ложкой занят.
Слышу, сбулгачил Марфу. Проснулась тетка, говорит:
«Чего ты там впотьмах из черепушки-то пьешь?»
А я смеюсь – теперь уже беззвучно – и ответить ей ничего не могу. Хотя понимаю, о чем сказала тетка. Видимо, на столе оставила она для меня черепушку с молоком. И вот думает, что я – с прихлебом – пью его, не зажигая огня.
В темноте подошла ко мне Норма, тыкнулась носом в колени: выпустить просит. Вышел я на баз и там зариготал во весь голос.
«Хоть одна добрая девка проводила!» – сказал я самому себе, имея в виду козу. И в тот же миг услышал с соседнего подворья голос Шуркиной матери:
«Ничего, простоидол, досмеесся!» – и речь ее пересёк смачный громых заложки, которой она, видно, припоясала дверь.
И