мнусь.
«Ты чего же меня не узнаешь? – начинает заговаривать с сержантом Нюська и сует свое удостоверение. – А это, – кивает она на меня, – мой стажор».
Сержант долго рассматривает стажорку Гивы, которая была в «бардачке» машины и потому оказалась под рукой.
«Брат у меня с флота приехал, – продолжаю я врать с вдохновением, которое давно меня не посещало. – Вот дал поносить».
Милиционер несколько раз сличает мою морду с фотографией на стажорке, потом возвращает и – опять нехотя – произносит:
«Можете ехать!»
Но ехать расхотелось, и я, зарулив за угол какого-то, незнакомого мне переулка, остановился.
«Давай я тебя поцелую?» – внезапно предложила мне Нюська.
«Валяй!» – равнодушно, наверно, точь-в-точь, как тот сержант-милиционер, разрешил я.
Губы у нее оказались неожиданно нежными. Она целовала меня и смеялась:
«Сейчас нацелуюсь на целый месяц!»
И мне вдруг стало обидно, что Нюська вновь все на зубоскальство переводит, и резко отстранился.
«Хватит! – говорю. – Оставь для других!»
Она посмурнела, смеяться перестала, потом выдавила меня своим погрузневшим телом из кабины и сказала:
«Дурак и не лечишься!»
Домой я добирался пешком. Мне было очень легко. Я – какое-то время – бежал рысцой, а – другое – пел. На меня оглядывались прохожие и понимающе улыбались, наверно, знающие расхожую армейскую шутку, что пьяница служит на флоте.
А легко мне было потому, что за столько времени я впервые почувствовал, что не убийца. Ведь что ни говори, а какой-то груз подспудно изнурял мою душу, тяготил сердце. И вот он с моих плеч сошел и подарил мне эту радость.
А вечером к нам пришел Иван Палыч, который только что приехал из командировки.
«Ну что, Гена, – начал он без вступления, – давай поговорим?»
Я не знал, о чем будет речь, но, увидев, что мама собирается оставить нас одних, понял – разговор будет нешутейный.
Я не буду пересказывать всего, что было сказано в тот, честно говоря, очень памятный мне вечер. Но общий смысл беседы был таков: пора мне становиться мужчиной, не по годам, конечно, и похождениям всяческим, а по уму, что ли, по мудрости. Надо помогать матери, а то она вон в нитку вытянулась.
«Учиться тебе пора!» – резко ответил Иван Палыч на мой вопрос: «Что я должен делать?»
Я напомнил, что в школе юнг – между делом – проштудировал тот учебник шофера третьего класса, который когда-то – теперь уже так давно – дал он нам с Мишкой Купой, и могу хоть завтра сдать экзамен.
«Это все – «семечки»! – отмахнулся Чередняк. – А сейчас валяй в педучилище!»
Говоря откровенно, я опешил. Все что угодно мог я ожидать от Ивана Палыча, но не этого. Неужели по моей морде не видно, что я не способен быть учителем. Это было бы так же смешно, если бы из него самого пытаться сделать оперного певца. Ведь он совершенно не имел голоса и все песни пел на один мотив.
И все же он повторил:
«Валяй, а то время зря потеряешь!»
Теперь я понял, почему при нашем разговоре не присутствовала