издержки издания; авторский гонорар был тогда менее нынешнего, он редко падал ниже пятидесяти рублей за печатный лист, но редко и подымался выше, и почти никогда не переходил ста рублей.
Причинами такого быстрого и огромного успеха «Времени» нужно считать прежде всего имя Ф. М. Достоевского, которое было очень громко; история его ссылки в каторгу была всем известна; она поддерживала и увеличивала его литературную известность, и наоборот. «Моё имя стоит миллион!» – сказал он мне как-то в Швейцарии с некоторой гордостию.
Другая причина была – прекрасный (при всех своих недостатках) роман «Униженные и оскорблённые», достойно награждавший читателей, привлечённых именем Федора Михайловича. По свидетельству Добролюбова, в 1861 году этот роман был самым крупным явлением в литературе. ‹…›
Третьей причиною нужно считать общее настроение публики, никогда так жадно не бросавшейся на литературные новинки, как в это время. За первым увлечением иногда следовало быстрое разочарование; но на этот раз дело пошло прекрасно. Журнал оказался очень интересным; в нём слышалось воодушевление вполне либеральное, но своеобразное, не похожее на направление «Современника», многим уже начинавшее набивать оскомину. Но вместе с тем «Время», по-видимому, в существенных пунктах не расходился с «Современником». ‹…› В октябрьской книжке «Времени» 1861 года явилось даже стихотворение Некрасова «Крестьянские дети» вместе с комедиею Островского «Женитьба Бальзаминова»; в апрельской книжке «Времени» 1862 года явились сцены Щедрина. Таким образом, самые крупные сотрудники «Современника» по части изящной словесности, и даже Некрасов и Щедрин, отдавшие все свои силы этому журналу, ясно выказали своё особенное расположение ко «Времени».
Но так ли был расположен к самому Достоевскому тот же Щедрин?
«…Кажется, он прозвал Достоевского «кликушей» за его манеру, вспылив, доводить спор до крика, до болезненного взвизгивания», – вспоминал один из участников литературных встреч.
– Кликуша, успокойся! – говорили ему.
– Кликуша? – отвечал Достоевский. – Потерпи с моё, и ты кликушей станешь!..
И каждый раз в таком случае, в мужской компании, Достоевский порывисто поднимал над штиблетом брюки и показывал обнажённую ногу.
– Смотрите – вот!
Кость была обтянута словно не кожей, а тончайшей плёнкой. Это был ужасный след каторжной тачки».
Дорого ему обходился и литературный труд.
Федор Михайлович был будто прикован к журналу.
«Очень часто случалось в моей литературной жизни, – говорил сам Достоевский, – что начало главы романа или повести было уже в типографии и в наборе, а окончание сидело ещё в моей голове, но непременно должно было написаться к завтрему… Конечно, я сам виноват в том, что всю жизнь так работал, и соглашаюсь, что это очень нехорошо».
Таким вот спешащим, обременённым журнальными обязанностями, он и запомнился Петру Быкову:
«…с замиранием сердца я шёл в редакцию только