было негде.
Яблоки раз в году, в августе, из собственного сада. Яблони были старые, яблочки мелкие и несладкие, с почерневшими бочками. Есть их было невкусно, но других не было. Шоколадкой его в первый раз угостили в школе, и он потом каждый день приставал к Наде Суриковой – может, даст еще. Колбаса только по праздникам, тоненький кусочек колбасы на толстом-претолстом куске хлеба. Всю весну и осень он ходил в школу в растоптанных ботах, таща в мешке «сменку», полотняные тапочки на резиновом ходу. Зеленые кримпленовые брюки, перешитые бабушкой из отцовских, натирали кожу между ног, а других у него не было. Цигейковая шапка была велика – почему-то она была ему велика всю жизнь – и съезжала на нос, мешая видеть. Примерно до третьего класса отец привозил его в школу на велосипеде. Сидеть было неудобно, попка затекала, ноги свешивались и болтались как макаронины, в штанинах полоскался холодный ветер. Прохожие провожали их недоуменными взглядами – никто не ездил зимой на велосипеде, да еще с ребенком. Родители одноклассников его жалели, одноклассники – смеялись.
К семнадцати годам он укрепился в ненависти к образу жизни, который вела его семья, и подался в хиппи – протестовать. В восемнадцать понял, что от протестов такого рода нет никакого толка, и устроился на курсы водителей. Потом некоторое время работал сменщиком у шоферов большегрузных машин на дальних трассах.
Родители к его метаниям относились со снисходительным пониманием – они готовы были уважать свободу личности, занятой поисками своего «я», пока не выяснилось, что личность ищет не столько свое «я», сколько где бы побольше заработать.
С тех пор все и началось и продолжалось по сей день, когда выяснилось, что Кирилл – ошибка. Урод.
Ну и ладно. Урод так урод.
Он уедет в Питер, а потом в Дублин и думать о них забудет до самого возвращения. Ему и без них есть о чем подумать.
Тем не менее он думал о них.
Думал, когда разговаривал с проштрафившимся Бойко, думал, когда приехал домой, думал, когда выбирался из Москвы по узкому Ленинградскому шоссе.
Чем он им не угодил? Он хотел только одного, чтобы семья оставила его в покое, а она никак не оставляла. Если уставала мать, в дело вступали сестры и – реже – братья. Кстати, братья быстрее всех поняли, что воспитывать Кирилла – дело гиблое.
В вечернем Питере было свежо и солнечно и не по-московскому просторно. Питер вообще был просторней Москвы и как-то логичней, что ли. Кирилл всегда приезжал сюда с удовольствием, зная, что этот город действует на него, как аспирин на больную голову.
Так и сейчас. Пробираясь к «Рэдиссону» по Владимирскому проспекту, он и думать забыл о своей семье и о том, что он – урод.
Знакомый портье за блестящей конторкой улыбнулся знакомой улыбкой и неуловимым движением подозвал носильщика в форме, хотя у Кирилла был только один чемодан на колесах – он никогда не брал с собой в поездки много вещей.
– Я в понедельник должен улететь в Дублин, – сказал Кирилл, пока портье торопливо строчил в розовых