кружку к губам, зубам поднесут – или ему? Тому, с напрочь мокрым лицом? Все равно. Не понять. Не разорвать. Крепко, и не нами, сшит черный флаг жизни. А мы встаем то под алый, то под разноцветный, и белого, трусливого, сами боимся: боимся завернуться в белую простыню и взбежать в ней на больничный чердак, и выбежать на крышу, чтобы, раскинув руки, наконец-то прыгнуть в свое маленькое, вечное счастье.
А лица все мерцали мятой мусорной фольгой из чертовой картотеки, все отчаянно взрывались потусторонним светом в угольных ячеях, вытаращивали нефтяные глаза, текли смоляными липкими волосами, шевелили в неслышном вопле сожженными губами, и это все были люди, и они мыслили, и они любили. Матвей не мог протянуть обе руки, чтобы разом вытащить всех из черной картотеки, из ржавых секций железного бака. Он протягивал к ним крик. Молча он кричал им: милые! Родные! Я стану врачом! Я знаю, каждый достоин леченья. Каждый – на свете – болен. Во тьме – болен светом. Во свете – тьмой. Я вернусь домой! Я изучу лечебную науку. Я буду знать, как и куда накладывать повязку, как резать и кромсать. Жестоко, да! Я буду знать, как исцеляют жестокостью. Но сам жестоким не стану. Я добрым останусь.
Я просто стану лекарством. Я сворую самого себя – из аптеки.
Бинтом свернусь. Засверкаю скальпелем.
Матвей весь дрожал, как заяц в зубах у легавой, и протрезвевший врач снял с плеч простыню и закутал в нее хмельного Матвея, как в песцовую шубу.
Рассвело. Когда он, рьяно, зло умывшись, без мыла и полотенца, докрасна, до крови растирая шершавыми ладонями лицо, среди разбитого больными кафеля в туалете психушки, шатаясь и слепо моргая, вывалился на утреннюю улицу, он торжественно поклялся самому себе: ты станешь врачом.
Лечить. Воровать у равнодушных небес жизнь для земли.
Разве есть лучше, чище доля?
За его спиной неслышно толклись туманные фигуры. Они то выступали из мрака, то опять прятались в него, кутались во мрак, как в плащи и шубы, в длинные черные шарфы. Стояли, тянули прозрачные руки, на запястьях браслеты, в тяжелом серебре, в старом темном золоте пылают густой кровью рубины, озерной глубиной пугают гладкие кабошоны сапфиров и бериллов. Звон. Браслет с невидимой руки свалился и покатился по полу. Матвей вздрогнул, боялся обернуться. Он знал: они опять все тут. Сегодня и всегда. Женщины в чепцах с лопастями. Мужчины с перевязанными бинтами головами, и кровь сквозь бинты темными пятнами медленно выступает на висках, на затылках. Дети, и крохи, и постарше; кто доходил взрослым до пояса, кто ползал у них в ногах. Дети копошились и молчали. Одеты в разные тряпки: кто в рубище, кто в бархаты и атласы. Девочка стояла молча, сосала палец, спиною прижималась к женским бедрам, наступила ногою женщине на ногу, женщина разинула рот и крикнула от боли, но изо рта не вылетело ни звука. Только странная жемчужина покатилась на подбородок, на шею из угла рта, скользнула вниз по складкам бедного платья. Эту женщину скоро казнят. Она еще об этом не знает. Да что там казнят! – просто убьют, подстерегут