позже мой психолог назовет нервной.
Мистер Голан открыл книгу и продолжил:
– Если нет смысла, зачем все остальное? Только он дает нам силы с достоинством переносить страдания и продолжать жить. Его надо понимать не головой, но сердцем. Мы должны сознавать цель наших страданий.
Я смотрела на его руки, такие же сухие и старые, как страницы, которые он переворачивал, а сам он глядел не на меня, а вверх, как будто адресовался прямо к небесам. Я молчала, потому что мысли, в которых так трудно было разобраться, словно сковали мой язык. Зато начали чесаться спрятавшиеся за кромкой носков маленькие псориазные бляшки, и скоро мне пришлось их почесать, сначала потихоньку, подушечками пальцев, а потом все быстрее и ожесточеннее. Магия, воцарившаяся в комнате, от этого, конечно, рассеялась.
Мистер Голан посмотрел на меня немного растерянно:
– На чем я остановился?
Я на минуту задумалась и тихо подсказала:
– На страдании.
– Вы что, не понимаете? – объясняла я в тот же вечер гостям своих родителей, толпящимся вокруг горелки с фондю.
Они замолкли, и в комнате слышалось только деликатное побулькивание духовитой смеси «грюйера» и «эмментальского» в кастрюльке.
– Тому, кто знает, зачем жить, все равно как жить, – торжественно объявила я и важно добавила: – Это же Ницше.
– А тебе уже пора спать, а не рассуждать о смерти, – сказал мистер Харрис из тридцать седьмого дома. После того как в прошлом году от него ушла жена («к другой женщине», шептались у нас), он все время был в дурном настроении.
– Я хочу стать евреем, – объявила я, и мистер Харрис окунул кусок хлеба в кипящий сыр.
– Поговорим об этом утром, – предложил отец, доливая вина в бокалы.
Мать прилегла на кровать рядом со мной. Запах ее духов щекотал мне кожу, а слова пахли дюбонне и лимонадом.
– Ты же говорила, что когда я вырасту, то смогу стать кем захочу, – напомнила я.
– Так и есть, – улыбнулась она. – Но знаешь, стать евреем не очень-то просто.
– Знаю, – грустно согласилась я. – Нужен номер на руке.
Она вдруг перестала улыбаться.
Был ясный весенний день, и я наконец решилась спросить. Конечно, я заметила уже давно, потому что дети всегда замечают такие вещи. Мы сидели в саду, он завернул рукава рубашки, и я опять увидела их.
– Что это? – спросила я, указывая на ряд цифр на тонкой, почти прозрачной коже.
– Когда-то это был мой личный номер, – ответил он. – Во время войны. В лагере.
– Каком лагере?
– В таком лагере, вроде тюрьмы.
– Вы что-то плохое сделали?
– Нет-нет.
– Тогда почему вы там были?
– Ах! – Он поднял кверху указательный палец. – Это и есть самый главный вопрос. Почему мы там были? В самом деле, почему?
Я смотрела на него, ожидая ответа, но он молчал, и тогда я еще раз взглянула на номер: шесть цифр, таких ярких и четких, будто они появились вчера.
– Лагерь – это только ужас