«А здесь, гляди, ужас как скользко!»), он встал у ворот на улице. Справа и слева блестел, уплывая в полутьму, лёгший на землю смугло-серебристый слой. Луна бесконечно высоко над обрывками туч то ли стояла, то ли неслась в надменной небрежности.
Прокл Петрович, памятью увлечённый в Библию, отдался сентиментальным наитиям: к нему, обиженному высокой гордящейся волей, привело людей прочное чувство, и чувство это – та самая Любовь, которая пребудет вовеки. На миг показалось даже, что, может, царь и правительство на то и господствуют спесиво, дабы их заботами росла Любовь.
Около двух месяцев спустя узналось о побоище, учинённом перед Зимним дворцом 9 января. Прокл Петрович как раз разбирал российскую историю, словно ревизор – бухгалтерские отчёты. Когда-то, живя холостым, он предавался чтению: романы о благородстве, о страданиях, переносимых стоически, о бунтах против невзрачной повседневности повергали его в своего рода опьянение, когда в груди струнила то ли болезненная, то ли сладкая судорога. Позже всевластие крестьянских забот отняло эти часы. Но по мере того как хозяйство делалось доходнее и стало возможным привлекать больше наёмных работников, появлялось и время для полузабытых интересов.
Умственные поиски Прокла Петровича получили характер усиленно упрямого правдолюбия. Он со стыдливо-иронической гордостью представлял прадеда, чей образ запечатлело семейное предание. То был яицкий казак, который родился в год Пугачёвского восстания, не ел ни мяса, ни рыбы, не пил ничего, кроме воды, временами носил власяницу, вериги и проповедовал по родне и соседям о некоем «Воинстве Правды и Благодати». Не исключено, что доля его тоскующей крови в жилах хорунжего и побуждала того к незаурядному.
А как иначе назвать бремя, что взял на себя Прокл Петрович, устремившись путём познания? Он разглядел в отечественной истории плутовски замалчиваемый обман.
23
Сходив по щиплющему морозу к заутрене, он приказал запрягать, запахнул на себе поверх полушубка тулуп до пят и повалился в сани. Полозья полосовали в степи нежный пух снегов – Байбарин нёсся к другу Калинчину; хороня лицо в лохматый воротник, видел плотные серые, прибелённые поверху островки рощ, что, казалось, тихо плыли по сахарному полю.
Невдалеке из-за заснеженной скирды взмыл степной орёл холзан, в какие-то мгновения поднялся далеко ввысь; теперь он виделся кратенькой чёрточкой – и, однако же, величественно парил в молочной стуже неба.
Перед закатом на северо-западе, на фоне перистых облачков по горизонту, разгляделись текучие столбцы дымков. Имение Калинчина звало блаженством тепла и обжитости.
Михаил Артемьевич выбежал к саням, хрустко топча затверделый снег дорогими ботинками.
– Имею известия из невесёлых… – начал он со странным удовлетворением и пояснил: – Я о войне. Лихоимство, воровство начальников – страшнее всякого кошмара! Поставляют в войска столько гнилой солонины и прочего гнилья, что с мукой, заражённой куколем, – обошлось!
«Для вас», – подумал хорунжий