уже обычным голосом:
– Пусть он теперь выступит. Послушаем, как они у тебя импровизируют.
Хотя нас с учителем разделяло немалое расстояние, я заметил, что лицо у Манция побледнело.
– Честно говоря, я их пока не обучал импровизации, – грустно признался грамматик.
– Но что-то он ведь может сказать. Он ведь у тебя не немой, – настаивал Вардий.
Я понял, что наступил мой черед, и испытание началось.
X. Я поднялся со скамьи и, с почтительным проникновением глядя на Вардия, сказал:
– Здесь многие лишились дара речи. Не столько от страха, сколько от глубокого уважения, которое мы испытываем к нашему высокому гостю, прекрасному оратору и удивительной образованности человеку.
Вардий поднял круглые брови и возразил:
– Неплохое начало. Но откуда ты знаешь, какой я оратор? Ведь мы с тобой, юноша, впервые видимся.
Я позволил себе уважительно улыбнуться и ответил:
– Я, может быть, онемел от волнения. Но глухим я никогда не был. И, стало быть, не раз слышал, как в нашем городе превозносят разносторонние дарования почтенного Гнея Эдия Вардия.
Похоже, я немного перестарался. Потому как Вардий поморщился и сказал:
– Льстить тебя научили, молодой человек. А что ты можешь сказать по существу заданной темы?
– Моим друзьям были предложены три разные темы, – вежливо уточнил я. – На какую хочешь, чтобы я перед тобой выступил?
– Да на любую, – усмехнулся Вардий. – Главное, чтобы речь шла о красоте.
– И это должна быть непременно свасория? – полюбопытствовал я.
– Так, значит, тебе известно это слово?.. Похвально… Решено: пусть будет свасория, – оживился Вардий.
– А если я начну с контроверсии, ты не рассердишься? – спросил я.
Вардий еще больше оживился и воскликнул:
– С чего хочешь начинай! И не затягивай преамбулу. Хочу, наконец, услышать о красоте и понять, что это такое.
– Иди сюда, к кафедре! Отсюда говори! – испуганно и с радостной надеждой в голосе крикнул мне учитель Манций.
Я пошел к кафедре.
XI. С твоего позволения, Луций, я лишь кратко передам тебе содержание своей речи. Она, ей-богу, не стоит того, чтобы приводить ее полностью.
Остановившись возле третьего декламатора, я начал примерно так:
– Мой товарищ прекрасно рассуждал о том, что красота должна быть мужественной. Но, слушая его, я подумал: еще мальчиком я оказался на войне и видел вокруг себя много мужественных людей. Мужественным был мой отец, Марк Понтий Пилат. И он был прекрасен в своем мужестве. Но когда он и его доблестные конники отрубали нашим врагам головы, ноги или руки, когда сами они корчились от боли, которую им причиняли их собственные раны, разве в этом величайшем солдатском мужестве заключалась та красота, которую мы ищем и которую пытаемся описать? И разве женщина, слабая, нежная, немужественная, которая боится за своего возлюбленного мужа, трепещет за своего ребенка, разве в этой любви и в этом страхе она не красивее, не прекраснее всех этих мужественных воинов,