эта чудовищная кладовка являла собой слабость Майкла, его улыбку, лучшее, что было в его душе. Она обнаруживала в нем нечто такое, что существовало еще до его встречи с детьми и делало его достойным их. Она свидетельствовала о несправедливости его отлучения от детской, о фатальности его брака и трагедии. Великая тайна становилась тут ясной, как день: не богатством своим, не силой, не красотой заслужил он руку Элизабет, не обаянием. Он заслужил ее своей смертью.
Естественно было и то, что дети стали бы искать свою детскую в любой части особняка, кроме этой галереи. Они бродили между двумя комнатами, как неприкаянные души. Бессонные ночи были уже не легким призраком, исчезающим с первым криком петуха, но призраком беспокойно блуждающим. Обзаведясь, наконец, отдельными комнатами и не желая от этого отступаться, они злобно запирались или с враждебным видом слонялись из одной в другую – губы поджаты, взгляды, как ножи.
Галерея не то чтобы не задевала их: чем-то она их привораживала. Этот зов немного пугал их, мешал переступить ее порог.
Они заметили одно ее странное свойство, и немаловажное: галерея дрейфовала во всевозможных направлениях, как корабль, удерживаемый только одним якорем.
Находясь в любом другом помещении, невозможно было определить ее местоположение, а оказавшись в ней – понять, где находишься по отношению к остальным частям дома. Кое-как ориентироваться позволял лишь приглушенный звон посуды, доносящийся из кухни.
Этот звон, эта магия вызывали видение детства, засыпающего на ходу после фуникулера, швейцарских гостиниц, где окно, как с обрыва, открывается на мир, где напротив виден ледник, близко-близко, через улицу, словно дом из цельного алмаза.
Теперь черед Майкла вести их, куда надо, взять в свои руки золотую тростинку, очертить границы и указать место.
Однажды ночью, когда Поль дулся, а Элизабет старалась не давать ему спать, он хлопнул дверью, убежал и спрятался в галерее.
Наблюдательность не была его отличительной чертой. Но то, что носилось в воздухе, он хищно улавливал, регистрировал и вскоре уже использовал в собственной оркестровке.
Едва ступив в эту таинственную анфиладу чередующихся полотен света и тени, едва оказавшись среди декораций этой пустынной залы, он превратился в настороженную кошку, от которой ничто не укроется. Его глаза светились в темноте. Он замирал, петлял, принюхивался, не догадываясь сравнить галерею с кварталом Монтье, ночную тишину со снегопадом, но нутром чуя здесь нечто уже виденное в прошлой жизни.
Он обследовал рабочий кабинет, приволок и установил ширмы, отгородив одно из кресел, устроился в нем, положив ноги на стул; потом – блаженная невинность – попытался уйти. Но уходила декорация, покидая героя.
Он страдал. Страдал от уязвленной гордости. Попытка отыграться на двойнике Даржелоса обернулась жалким крахом. Агата господствовала над ним. И вместо того, чтобы понять, что он ее любит, что господствует она над ним своей