ысокая тяга и может оправдать то, что, если учитывать, что голубой шар, зависший в космосе, был увиден не нами лично, Земля по-прежнему каждому из нас кажется плоской. Так было в пятом веке, так будет и в двадцать первом. Два глаза позволяют нам определять объемность предметов, но мир в целом мы видим будто бы одним глазом. У тополя их три.
Я смотрю из окна в ту сторону, куда уходит солнце. За тот край света, где теперь ты. Я вижу тебя там, хотя ты вполне можешь оказаться в другом месте. Или нигде. Или везде. Этого я не узнаю до тех пор, пока не соберусь с духом пойти за тобой следом. Но сейчас, пока это не произошло, мне нравится думать, будто тебя увело с собой солнце. Когда протягивают такую горячую руку, кто найдет в себе силы отказаться?
Мне хочется спеть о тебе, но у меня никогда не было слуха. Мне бы выразить свою боль пластикой, но никто не учил меня танцевать. Я умею переносить на холст свои фантазии, но лица не даются мне. И потому я рисую дорогу, по которой ты уходишь и уходишь… Не от меня. К солнцу. Так мне легче думать…
У меня никогда не возникало желания что-либо сочинить. И сейчас я тоже не собираюсь ничего сочинять. Я расскажу все, как было. Какими мы были. И что с нами произошло. Хотя я помню: это сулят все рассказчики, какую невероятную небылицу они не собирались бы поведать миру. Правда их рассказов в том, что они сами верят в подлинность этих историй. И, в зависимости от степени таланта, верят более или менее.
Может, как раз мне и не поверят, но это меня не пугает. Мне просто нужно высказаться. Наверное, хотя бы раз в жизни эта потребность одолевает каждого, и тут уж ничего не поделаешь. Можно даже не искать слушателя, а, как писали в старых романах, «довериться бумаге». Как раз это я и собираюсь сделать.
Но я не стану доказывать достоверность истории обилием физиологических подробностей, выдумать которые ничуть не сложнее, чем создать Маленького Принца. Их не будет вообще, потому что любая оскорбила бы тебя. Эти отвратительные детали отличаются способностью застревать в памяти людей и не забываться со временем, а становиться только выпуклее. Они назойливо лезут внутрь запахами, болезненными цветами, которые то становятся обостренно-яркими, то смешиваются бурой, дряблой массой. Ничего этого не будет. Не потому, что не было на самом деле… Но все эти мерзости не имели к тебе никакого отношения. Только к твоей болезни.
Ты – это совсем другое. Ты – это рассвет ясного дня, от одного взгляда на чистую, не поддающуюся времени красоту которого сразу становится весело и хочется жить. Не просто есть, спать и чистить зубы, а бежать навстречу этому чуду возрождения дня, глотая морозный или жаркий ветер, и обгонять всех, любых, самых юных, самых быстрых. И, главное, действительно верить, что ты можешь это сделать…
Теперь я могу только вспоминать о том, как хотелось этого, ведь без тебя не хочется вообще ничего. Но мне тяжело говорить "я" и "ты". Я постараюсь рассказывать о нас, как о посторонних, в третьем лице, которое само по себе – отстранение, отчуждение. Так моя рука не иссохнет от тяжести, которую имеет только собственная боль. Чужая, как ни любили бы мы человека, всегда легче. Я прикинусь не собой, чтобы просто договорить.
*****
– Но я же все вижу – он подглядывает и дергает нитку!
Узкие тени на стенах встрепенулись и задвигались, точно пытаясь совпасть с телами, без которых не существовали. Но такое случается, если только свет падает вертикальным столбом, напрямую соединяя небо с землей, а человека с его тенью. Сейчас же свеча стояла сбоку, на тумбочке, чтобы не занимать место на столе, где был разложен большой круг с воткнутой в центре иглой, которую вызванный ими дух должен был оживить. Альке до сих пор было немного не по себе оттого, что, когда брат расправил свое бумажное творение, она случайно взглянула поверх его плеча, и увидела вокруг луны такую же круглую, огромную тень.
Ничего не сказав ни Мите, ни Стасе, она подобралась к окну поближе и подумала, что еще ни разу не замечала такой зловещей красоты. Луна была не совсем полной, похудевшей с одного боку, и эта ущербность словно подтверждала нерадостную Алину догадку: мрак начал пожирать свет. Это уже происходит. Как раз в канун Крещения…
– Дергаешь, конечно, – не унималась Стася. – Иначе с чего бы дух Шекспира стал разговаривать с нами по-русски? Сам-то подумай!
Выпустив хвостик нитки, Митя открыл глаза, и сердито сказал:
– Вы мне уже надоели. Мало того, что я участвую в вашем дурацком гадании, так они еще и не доверяют мне! Ну и делайте все сами, раз так.
У него была манера говорить, как бы самому себе, даже не оборачиваясь к собеседнику, и пристально глядя в выбранную точку. В детстве над ним издевались за это, но Митя своей привычки не менял, ведь Стася в травле не участвовала. А остальных он умел не замечать.
– Перестаньте ссориться, – пыталась угомонить их Алька. – Вам по двадцать семь лет, а вы скандалите, как маленькие, из-за какой-то нитки.
Ей показалось, что Стаськины глаза насмешливо блеснули, быстро вобрав и выпустив огонек свечи. "Какая же я дура! – про себя ужаснулась Аля. – Разве можно при нем говорить о маленьких?!"
Ее