подопечную. Я приезжал. Мы общались с Инной, и всегда меня поражала ее кротость. Не клиническая подавленность и забитость, а именно христианская кротость. Она – тяжело психически больной человек – во время общения со священником преображалась. Не то чтобы становилась совершенно адекватной, нет, но вменяемой, то есть ответственной за свое поведение и слова, – это точно.
На вопросы она отвечала после паузы, которая, чувствовалось, была наполнена напряженной работой души, осмыслением, и ответы ее всегда поражали меня своей глубиной, выстраданностью, если угодно.
Она признавалась, что ее бьют и обижают другие больные, но зла не держала ни на кого и прощала своих обидчиков. Было понятно и то, что у нее отнимают еду, но и с этим она готова была смириться. Все эти ее рассказы, сам вид – немытая голова с колтуном нечесаных, свалявшихся волос, руки в коросте «цыпок», изможденная худоба и неопрятность – все свидетельствовало о том, что и сама больница находится на грани выживания. Но Инна никогда не роптала и не жаловалась, несмотря на свое действительно ужасающее положение. А времена тогда на Украине в самом деле наступили тяжелые. После относительного подъема начала 2000-х опять произошел откат к всеобщей растерянности, нищете и депрессии. Но все мы жили, как жили и в 1990-е, – с терпеливой надеждой на лучшее, как-то приспосабливались, привыкали, и только вот в таких «бюджетных» учреждениях, как психбольница, в общении с ее пациентами особенно отчетливо бросалась в глаза эта всеобщая неустроенность и нищета.
Особенно трогательно было видеть, как Инна относилась к Алле, называя ее «моя мамочка» и словно представляя каждый раз санитаркам, которые, впрочем, и так хорошо ее знали. Когда Алла после свидания должна была уходить домой, Инна вцеплялась в ее рукав, не желая отпускать, с безмолвной мольбой в глазах… Конечно, заканчивалось все взаимными слезами, объятиями и обещанием приехать снова как можно скорее.
В последний совместный визит в больницу нас с Аллой пригласила к себе начальник отделения и рассказала, пряча глаза, что Инна, увы, больна неизлечимо и ее надо определять куда-то дальше – в интернат, например, где на постоянной основе содержатся неизлечимые больные. Врач уверяла, что в интернате Инне будет лучше, что и содержание там побогаче, а больница едва выживает, да и по правилам держать здесь Инну больше не имеют права. Очевидно, все это было правдой.
Понятно было, что что-то в судьбе Инны надо менять, куда-то ее устраивать, но куда – неясно. Никаких соответствующих «знакомств» у меня не было. Единственное, что я сделал, – это узнал у сведущего человека, расспросил о нашем крымском интернате для душевнобольных. Мне сказали, что лучше об этом и не думать: состояние жизни его пациентов – даже по сравнению с больницей – удручающее из-за отсутствия хотя бы минимального финансирования.
В это время меня перевели служить на приход в село, и я почти утратил связь