покажется более «своей», чем родная милицейская… Виталий Петрович мерил по себе, а сам он был очень хорошим и очень советским человеком, и к милицейской системе относился так, как советского человека научили относиться к Родине, – пусть уродина, но все равно самая лучшая, как мать, которую не выбирают… Полковник поделился информацией со Штукиным для того, чтобы продемонстрировать доверие и некую особую степень близости, полагая, что такой шаг будет надлежащим образом оценен. Тем более что сделан этот шаг был после разбора явного «косяка» (да еще какого!) Валеры – если всю эту дикую историю с Николенко, вообще, можно назвать «косяком»…
Ильюхин совершил, может быть, самую серьезную ошибку за всю свою службу, совершил и не заметил, и даже, наверное, не поверил бы, если бы кто-то шепнул ему, какой кровью эта ошибка обойдется…
Затушив только что раскуренную сигарету, полковник встал и вышел из кафе. До дому он дошел пешком, решив прогуляться и проветриться. Долгая ходьба утомила и почти успокоила Виталия Петровича. Как ни странно, в эту ночь он спал глубоко и спокойно и во сне даже несколько раз улыбался…
А вот у Валерки ночь, наоборот, выдалась бессонной и нервной. Он-то к себе домой добрался в самых смятенных и раздерганных чувствах. Тяжелыми были его мысли: «Ни фига себе… Ферштейн! Ни фига не ферштейн, если на то пошло! Интересные щи завариваются: нас убивали, известно кто, но ничего доказать нельзя, поэтому Гамерник и К° вне опасности, а если Юнгеров захочет ответить – то, конечно же, его в тюрьму! То есть, если Александр Сергеевич захочет ответить за то, что меня расстреливали, – то я должен помочь посадить его! Потому что он захочет ответить по-бандитски! А как ответить по-государственному? Как иметь дело с таким государством?! С таким государством можно иметь дело, только когда жетоны в метро покупаешь! И то – продавать эти жетоны будут Филины, которых никто никогда не уволит, так как это будет вмешательством в личную жизнь…»
На Штукина волнами накатывалась какая-то холодная, безнадежная, звериная тоска. В какой-то момент ему вдруг, действительно, в буквальном смысле захотелось завыть – по-волчьи, в голос – и он даже испугался этого желания. Испугался настолько, что достал из буфета початую бутылку виски и хлобыстнул полстакана залпом, а закусил лишь сигаретным дымом.
Давно Валере не было так плохо. И пожалуй, никогда он так остро не чувствовал, не ощущал физически своего одиночества. Не было вокруг никого, с кем бы он мог поделиться всеми своими мыслями, кому бы он мог до конца излить душу, рассказать о своих сомнениях и переживаниях. Для Штукина мир распался на три неравномерные части. Первая, самая большая, была и самой чужой – это был мир гражданских людей, которые жили своей жизнью и абсолютно ничего не понимали в уголовно-милицейских интригах. На этих людей Валерка давно уже смотрел, в каком-то смысле, как на детей, – то есть не зло, но и не всерьез. Вторая часть представляла всю правоохранительную государственную