сих пор продолжается их истолкование, например Апокалипсиса.
По-видимому, в подражание отцу, и Хармс, будто богослов, занимался сличением текстов Евангелий от Марка, Луки и Иоанна, отмечая в них, по своему разумению, параллельные места, а также те, которые, как можно полагать, вызывали в его душе отзвук[37]. Среди многочисленных подчеркиваний Хармса в тексте Евангелий (эти хармсовские пометы подлежат отдельному изучению) особенно выразительны: «Я и Отец – одно» (Ин. 10, 30); «Отец во Мне и Я в Нем» (Ин. 10, 38).
Чудесным образом оказалось, что редкие сохранившиеся доныне книги из личной библиотеки Хармса почти все – богословского содержания. Они испещрены многочисленными пометами писателя, которые характеризуют не просто его интерес к содержанию, но личную заинтересованность в прочитанном и тогдашнее душевное состояние Хармса. Так он несколько раз (акцентированно) подчеркнул следующее: «Надо беду зажечь вокруг себя… Внутренность свою надобно уязвлять и тревожить, чтоб не уснуть… Что значит зажечь беду вокруг себя? Это глубокое чувство опасности своего положения и опасности крайней, от коей нет иного спасения, как в Господе Иисусе Христе… Сие чувство и будет гнать нас к Господу и заставит непрестанно вопиять: Господи, помилуй! Помоги! Защити!.. Оно было у всех святых и никогда их не оставляло»[38].
Но Хармс не стал ни богословом, ни философом, ни религиозным писателем. Помимо стихотворных молитв – своеобразных авторских душевных всплесков, – религиозные мотивы в его произведениях хоть и многочисленны, но, вследствие специфической своеобразности хармсовской манеры, неочевидны и подлежат скрупулезному выявлению и дешифровке.
На поверхности же: бесчисленные безобразные старухи, которым надлежит выпадать из окон, потому что их слишком много на одном небольшом пространстве («Был дом, наполненный старухами…» в рассказе «Рыцари»); дети, болтающиеся под ногами и издевательски преследующие свою жертву; женщины, вызывающие смешанные чувства едва ли не похотливого влечения к ним и постоянной неуверенности в себе, в своей состоятельности.
Эти фантомы пришли в творчество Хармса из детства. Всюду, где он навязчиво повторяет: «Я не люблю детей…», следует читать: «Я не люблю свое детство», прошедшее в сосредоточенном на небольшом пространстве, тесном специфическом окружении: бездомных старух из Богадельни; только что вышедших из тюрьмы неприкаянных женщин из Убежища; девочек-подростков, отбывающих срок в Доме Трудолюбия, пока их матери сидят в тюрьме.
Давящее влияние этих обстоятельств Хармс в раннем детстве преодолевал по-детски («не слушается» – см. выше), а в пору проявления творческих интересов – по-взрослому: формированием творческого мира (и личного поведения), демонстративно и вызывающе отличного от общепринятого.
Эту жизнеопасную деструктивность Хармс начал, пожалуй, с собственного творческого имени: можно предполагать, что в противоположность «конструктивному» папиному псевдониму Миролюбов (папа изображал их сыну двумя написанными