обеда мать с гордостью демонстрировала им свое новое жилище, хвасталась чудесами кухонной техники, ванной с «необыкновенными пузырьками» и даже новыми нарядами, которые успела прикупить себе в качестве подарка от нового мужа. Ксюша слушала ее равнодушно, вежливо кивая головой. Олька же, напротив, совала везде любопытный нос, выражая свой восторг то короткими словечками в духе Эллочки-людоедки – «ух» да «ах», то протяжным, на одном выдохе произнесенным – «кла-а-а-с-с-с…».
Вскоре Ксюша заметила, что мать уже на взводе, то есть из последних сил держит на лице улыбку гостеприимства, и засобиралась домой, потащив за собой упирающуюся Ольку. Иван Ильич очень тепло распрощался с «девочками», взял с них обещание не забывать, заходить почаще. Перед уходом мать завернула им в целлофан остатки индейки, сунула Ксюше в сумку и, уже открыв дверь, вдруг с наигранной заботливостью произнесла:
– Ксюш, а ты чего это в кроссовках-то ходишь? Холодно же! Смотри, простудишься…
– Надо же, какая любящая мамочка! – возмущенно и зло прошипела Олька, как только они вышли из подъезда. – «Холодно же!» – передразнила она бабку. – Как будто не знает, что у тебя, кроме кроссовок, ничего и нет больше! Развыпендривалась, показушница хренова…
– Оля! Нельзя так о бабушке! – попыталась урезонить ее Ксюша. – Нехорошо это!
– А чего она… И вообще… Не многовато ли для нее будет?
– Что ты имеешь в виду? – насторожилась вдруг Ксюша.
– А то и имею! Не жирно ли для нашей бабушки в таких условиях жить? Мог бы себе кого и помоложе, и поприличнее найти… И нашлись бы, между прочим, желающие… И я бы, например, не отказалась! А что? Он совсем даже ничего дедушка… Если б еще и женился – так вообще в кайф…
– Да как тебе не стыдно! – напала со злостью на дочь Ксюша. – Что ты вообще несешь такое?! Замолчи сейчас же! Чтобы я никогда, слышишь, никогда от тебя этого не слышала! Дрянь! Да как ты посмела? Кто ты такая вообще?
– Мам, ты чего? – обиженно уставилась на нее Олька.
– Молчи, молчи лучше! – чуть не плакала Ксюша.
– Да чего ты кричишь на меня? Что, и пошутить нельзя, что ли? Еще и дрянью обозвала… Ты же сроду так на меня не ругалась!
Олька, надув пухлые губы, обиженно отвернулась, замолчала. Так и не сказала ни слова, пока ехали на дребезжащем занудно на поворотах трамвае, сидела, отвернувшись к окну, рассматривала грустный и неуютный зимний город в подступающих серых сумерках. И никак не могла понять, что сердилась мать вовсе не на нее, а на саму себя, и кричала тоже на саму себя – впервые в жизни сорвалась и вслух накричала… И где ей было понять – молодая еще, глупая совсем…
Плывущие с неба снежинки аккуратно ложились на землю, на скамейку, на Витино старенькое байковое одеяло в голубую и белую клеточку, словно боясь поломать свою хрупкую изящную красоту, засыпали нежным рыхлым слоем дорожки в церковном скверике. Все кругом казалось белым и чистым, и на душе было светло после воскресной утренней службы. Так бы и сидела вечно на этой скамеечке в скверике и смотрела бы на