и музыкой, рано увлеклась идеями синтеза искусств, создания новой литературы, чуткой к истории, и философии, чуткой к пластике и движению. Она пыталась и сама разрабатывать новую концепцию пластики как общего языка мироздания и исторических судеб стран и народов как экзаменов, которые проходят разные виды искусства. Но ее преданность литературе натыкалась на строение самой литературы, где всё как будто заранее было известно: кто печалуется о народе, кто обличает мещанство, а кто воспевает красоту. Как и Чехов, она горевала, что невозможен в наши дни даже рессентимент, не то что простое и доброе чувство, и сначала посвятила себя переводам Ницше, в 1900 г. вышел ее перевод Сумерек божков. Но необходимость дисциплины в обличении эмоционального отношения к эмоциям привела ее к Рёскину, в котором она увидела настоящего наставника, умеющего объяснить искусство так, как объясняют литературу, строка за строкой, образ за образом и штрих за штрихом. Рёскин для нее как смелый пловец нырял в волны художественной техники, чтобы вынырнуть с добычей усиленной и даже чуть болезненной наблюдательности. Годом позже и вышел ее перевод Прогулок по Флоренции. Далее она писала книжные рецензии в журнал «Весы», взяв псевдоним «Сирин» задолго до Набокова; а в 1907 г. опубликовала первую подборку стихотворений. Муза ее стихов была робкой, но убежденной во власти слова над судьбами и власти Бога над судьбой. Вячеслав Иванович Иванов восхвалил ее способность «замкнувши на устах любовь и гнев», «вдруг взрыдать про плен земных оков», «внимая сердцем рокоту и пенью». Она слышала, как «высь безглагольная, / плывет над нами», и даже ее безмолвие становилось завороженным созерцанием. Как она писала, обращаясь к будущему мужу:
И в каждый мир люди празднуют скрыто
Восторг умиранья и рождества,
И в каждом сердце, как в храме забытом,
Звучит затаенно речь волхва.
Немного сбивчивый разговор, акцент на слове «каждый» – и чудесное тематическое предвосхищение пастернаковского «Рождества» в гуще темных пророчеств, вытеснивших суетные разговоры. Слушая подземные ключи, «Слышу я рост и движение / Семян в разлуке», Герцык была готова разрыдаться в любой миг, рыданием тени, сопровождающей живых и мертвых. «Мы – лучи / Души бестелесной. / Мы – ключи / Влаги небесной». Да, любой взгляд на мир для нее становился сочувствием не только страдающим существам, но и каждому лучу, каждой строке, каждому голосу растерявшегося; и она собирала вроде бы уже стоящие строем строки, но на самом деле растерянные как солдаты-новобранцы, и их надо тоже лелеять и собирать уже собранное. «Мы изумились / Муке своей». Далее ее ждали замужество, профессорская семья, жизнь после революции в Крыму, где Волошин помогал всем, дружба с Цветаевой и Бердяевым, постоянное лечение и ранняя смерть в 1925 году в Судаке. Как писал о ней Б. Пастернак, «Конечно, поэтический опыт у нее был и ранее, но если бы он был смешан с горечью того, жизненного, что пришел поздно, перед смертью, то все это вознесло бы ее Бог знает куда». Но в переводах Герцык