лодку на плечи и переносили ее на берег к зографовской палатке, где лежала их байдарка, точная копия нашей. Байдарки были трехместные. Красные деревянные фальшборты от времени истерлись и утратили первоначально яркий цвет, резина на днище пестрела заплатками. Поэтому аптечка с клеем, наждачной бумагой и кусками велосипедных камер всегда лежала в кармашке рядом с местом рулевого.
Лодку спускали на воду. Дед придерживал ее с кормы, пока женщины усаживались – мама спереди, бабка посередине. Затем залезал я, маме в ноги; последним, выведя просевшую под грузом лодку поглубже, с причитаниями, что вода мокрая и холодная, в байдарку залезал дед. Мама и дед брались за весла и начинали грести – сильно и с удовольствием, мы с Юрьевной обозревали окрестности. Бабка обычно произносила приказным тоном: “Петька, прекрати кричать, ради бога, ведь с ума можно сойти”. Но я отлично знал, что с ума она не сойдет, и продолжал громко вопить или петь сочиняемую по ходу песенку.
Чтобы угомонить меня, мама заводила “Бригантину”. Мы плыли, и вода журчала, обтекая наше суденышко, веселая и темная. Я смотрел на буруны, остающиеся от маминых весел, или вертелся, чтобы увидеть буруны от весел деда, а когда лодка начинала раскачиваться, предупреждая дедов окрик, замирал и следил за режущим воду носом, разглядывая торчащие из воды деревья у затопленных берегов или страшные мохнатые водоросли, если байдарка шла над мелью. Особенно я любил, когда лодка продиралась сквозь заросли тростника. Стоящее стеной зеленое войско рядами ложилось под днище, и за байдаркой оставался просвет, словно его сделало каменное ядро, вылетевшее из старинной пушки. Иногда дед называл мне водные растения, и я научился распознавать трилистник, похожий на обычную траву, чьи стебельки заканчивались неприметными бледно-розовыми, почти белыми цветочками. Еще я любил рвать белые кувшинки на толстых жирных стеблях и выкладывать из них узоры на носу байдарки. Специально для меня и мамы дед заруливал в стоячую воду, темную и плотную, похожую на бесконечное зеркало. Мама прекращала петь, и мы принимались собирать кувшинки, или нимфеи, как полагалось называть их по-научному. Волны от лодки качали маслянистые листья нимфей с сердцевидным вырезом, проходили дрожью по зарослям ряски, преображаясь в мелкую рябь, которую задерживали и глушили ее мелкие зеленые кружочки размером с новогоднее конфетти. Они словно вбирали в себя волны всем своим огромным сообществом, заполонившим безветренные заводи.
Позднее, уже в Москве, мама много раз пела мне “Бригантину” и много раз объясняла непонятные слова типа “грошевой уют”. В нашей семье, привыкшей к сенным матрасам и разборным байдаркам, в этом объяснении не было особой нужды. Но я упрямо пел “грозовой уют”. Так было понятней, красивей и больше соответствовало героическому настрою песни. Может, поэтому дедову мини-лекцию перед сном про медный грош – самую мелкую монетку, от названия которой пошло непонятное мне слово, – я и не забыл – из упрямства и несогласия со взрослыми. Дед, конечно же, объяснил мне