индийского раджи и сиянием непостижимой божественной тайны. Не будучи верующим, он обожает доренессансные иконы, с их позолоченными святыми и драгоценными окладами, не говоря уже о молочных мадоннах Беллини и прекрасных ангелах Микеланджело. Родись он в другую эпоху, он, возможно, стал бы монахом-художником, всю жизнь старательно иллюстрирующим одну-единственную страницу Священного Писания, например, “Бегство в Египет”, где два маленьких человечка с младенцем на руках навсегда застыли в своем странствии под лазурным небосводом, расписанным лучащимися золотыми звездами. Иногда – в том числе нынешней ночью – он чувствует этот средневековый мир грешников и редких святых, блуждающих под бездонным куполом вечности. Он историк искусства, может быть, ему следовало стать – как это называется? – реставратором, одним из тех, кто проводит свои дни в подвалах, расчищая работы старых мастеров, осторожно снимая слои краски и лака, напоминая самим себе (а затем и всему миру), что прошлое было ослепительно ярким: Парфенон сверкал золотом, картины Сёра полыхали всеми цветами радуги, а их классическая сумеречность – простое следствие недолговечности дешевой краски.
Однако на самом деле Питеру вовсе не хочется с утра до вечера просиживать в подвале. Он хотел бы быть не только хранителем и реставратором прошлого, но и деятелем настоящего. Пусть даже это настоящее ему совсем не по душе, и он не может не скорбеть по некоему утраченному миру, трудно сказать, какому именно, но определенно не похожему ни на эти груды черных мусорных мешков, сваленных на краю тротуара, ни на эти бесстыжие бутики-однодневки. Это нелепо и сентиментально, и он никогда ни с кем об этом не заговаривал, но временами – вот сейчас, например, – он чувствует, он почти уверен, что, несмотря на многочисленные факты, как будто свидетельствующие об обратном, на всех нас скоро обрушится ужасная ослепительная красота, подобная гневу Божьему, и затопив все и вся, ввергнет нас в пучину такой невообразимой свободы, что нам, сиротам, не останется ничего иного, как только попытаться начать все сначала.
Бронзовый век
Спальня тонет в сероватой типично нью-йоркской полумгле; ровное тусклое свечение, то ли поднимающееся с улицы, то ли льющееся с неба. Питер с Ребеккой еще в постели – с кофе и “Таймс”. Они лежат, не касаясь друг друга. Ребекка изучает обзор книжных новинок. Вот она, решительная умная девочка, превратившаяся в хладнокровную проницательную женщину; неутомимого, пусть и благожелательного критика своего мужа. Как же ей, должно быть, надоело утешать Питера по всем поводам! Замечательно, как ее детская неуступчивость претворилась в нынешнюю способность выносить независимые взвешенные суждения. Его “блэкберри” выводит негромкую флейтовую трель. Они с Ребеккой недоуменно переглядываются – кто это звонит в такую рань, да еще в воскресенье?
– Алло!
– Питер! Это Бетт. Надеюсь, я тебя не разбудила.
– Нет, мы уже не спим.
Глядя на Ребекку, Питер беззвучно выводит губами: “Бетт”.
– У тебя все