запасники, и действительно интересовала история, то значение ими прочитываемого можно было бы легко выяснить у любого русского человека, не имеющего отношения к верхним классам общества. В конце концов, у любого дьячка: русский народ в те времена разговаривал исключительно на том языке, на котором были написаны наши древние летописи. Но немцев правда совсем не интересовала: им необходимо было, наоборот, подальше ее упрятать. А теория о скопищах остолопов, которыми править могут лишь западные культуртрегеры, аккурат и отрабатывалась ими за достаточно немалые деньги заказчиков новой мировой истории, изобретаемой в ту пору Западом для окончательного разгрома славянства.
Потому систематизации подверглись лишь те отрывки, которые устраивали производимый заказ:
«Основные выводы были сделаны без сличения всех летописей и проверки их по многим спискам. В основу была положена Лаврентьевская летопись, кстати сказать, пестрящая пропусками, ошибками и описками. Крупная, отдельная и оригинальная ветвь русского летописания – новгородские летописи – была оставлена без должного внимания.
Когда за дело взялись более серьезно, теория уже была создана, а потому все новое, становившееся известным, подгоняли под уже принятую схему, а явно несогласное отбрасывали, считая за ошибку, фальшивку, а то и просто замалчивая» [140] (с. 84–85).
К тому же многое в летописях:
«…было понятно не верно из-за того, что понимали текст, исходя из норм современного языка, а старых форм просто не знали» [140] (с. 85).
И это вполне понятно. Ведь разговаривали в те времена наши доморощенные полуиностранцы на каком-то совершенно невообразимом сленге. Эти модники:
«…изъяснялись по-французски лучше, чем по-русски. Учебников древнерусского или славянского языка не было… Естественно, что смысл летописей изменялся при переводе до неузнаваемости» (там же).
Но и вся изобретенная немецкой «наукой» наша «история» представляла собой лоскутки, мало чем между собой сходящиеся даже по смыслу. И чтобы все это можно было как-либо хоть осмыслить:
«…надо было быть русским историком, а их не было. Ученый немец представлялся прямо олимпийцем, и на него смотрели чуть ли ни с благоговением. О серьезной критике их не могло быть и речи: и не было кому критиковать, и небезопасно было критиковать особ, находившихся под самым высоким покровительством, критика могла быть сочтена только “продерзостью”» (там же).
Но и в самой Западной Европе, чтобы придать выдвигаемой теории о городе Глупове какую-либо хоть видимость основы, весь имеющийся компромат следовало запрятать подальше от посторонних глаз. Что и было сделано. Ну, а уже потом, после драки, что называется, кулаками не машут:
«Иностранные источники, содержавшие ценнейшие сведения о Руси, не были вовсе известны, а во многих из них находились как раз прямые указания на ложность норманнской теории» [140] (с. 85–86).
Так что не все, к счастью, даже к сегодняшнему дню безвозвратно утеряно. И, как это ни выглядит странно, аккурат по западным источникам,