в ней слышалось глубокое горе, страдание, безнадежность.
И вдруг она остановилась и, упав головой на клавиши, зарыдала.
– Сара! Что с вами? Сара! Бога ради!
Она вскочила, выпрямилась, глаза ее горели.
– Подите вон!.. Вон!.. – закричала она и каким-то глухим, повелительным голосом, указывая на дверь, и я невольно повиновался, повиновался этой бешеной, внутренней силе.
LXVII
Помню, в то время я как раз был на «градусе обожания», то есть в том состоянии, когда человек становится тряпкой, без воли, даже без желания обладать любимым предметом. Для него единственное, что остается, – это наслаждение созерцания. Словом, я превратился в раба, в вещь, и мне казалось, что я ничем иным и не могу быть, как рабом, вещью моей царицы и властительницы.
Мне кажется, только у нас, у русских, может быть такая пассивность любви, такая способность обезличиться – способность чисто женская.
Притом, надо сказать, что я любил вполне безнадежно и, следовательно, бескорыстно.
Когда в первый раз меня выпустил доктор и я пришел к Саре, то, разумеется, прежде всего я чуть не со слезами на глазах начал благодарить ее за мое выздоровление.
– Я обязан вам, единственно вам, – говорил я, – моею жизнью и лучшим, что есть в этой жизни, – моим рассудком…
(Я должен заметить, что в то время я объяснялся уже довольно свободно по-немецки. Первое, что я сделал по выздоровлении, когда еще мне было запрещено выходить из комнаты, это то, что я сблизился с Гуттом. Правда, прежде всего он был глуп, но, чтобы болтать по-немецки, он был вполне пригоден. И мне доставляла удовольствие эта болтовня. Притом, надо сказать, что и Сара довольно хорошо понимала по-русски и даже немножко могла говорить. Господи! Я мечтал тогда, что выучу ее говорить по-русски… Как я был молод и наивен!)
– Ну! Это все после, это потом, – прервала она меня.
– Сара! – сказал я, страстно смотря в ее чудные глаза. – А могу ли я когда-нибудь надеяться, что после, потом…
– Что? – спросила она меня резко.
– Вы будете моей женою?
Она вспыхнула, и в глазах ее сверкнул злобный огонек.
– Ни после, ни потом, ни in ewige Ewigkeit (ни во веки веков).
Всякий другой после такого ответа бросил бы всякую надежду и убежал бы прочь дальше от «губительной отравы». Но для меня бежать было уже невозможно. При одной мысли о побеге в моей голове являлся такой хаос, что я вполне верил в полную возможность сойти с ума.
LXVIII
Один раз (это было Великим постом) я застал Сару грустною, расстроенною, чуть не в слезах.
– Что с вами? – вскричал я. – Сара! Скажите мне… Вы знаете, как я вас люблю!
– Мы разорены, – сказала она, смотря на меня угрюмо и кусая губы. – Через неделю мы будем нищие. Все заведение, все наше имущество продадут с молотка: всю мебель, вещи, все. – И она обвела рукой кругом.
– Сара! Разве может допустить до этого он? Ведь он вас любит, и вы, вероятно, его любите.
Она вдруг покраснела и сдвинула брови.
– Никогда не смейте мне