он. – Особенно в немецкой литературе. Взять «Страдания молодого Вертера». Взять Клейста. А, вот что мне в голову только что пришло! – Он поднял палец. – «Страдания молодого Вертера». – Он поднял еще один палец. – «Нет желаний – нет счастья». «Страдания» – «желания». Моя теория такая: Хандке чувствовал на себе груз всех этих традиций, и его книга была попыткой освободиться.
– В каком смысле – «освободиться»? – спросил Зипперштейн.
– От всех этих тевтонских дел с самоубийством, от этого Sturm und Drang[4].
Снежные вихри за окнами напоминали не то мыльные хлопья, не то несущуюся золу, что-то либо очень чистое, либо очень грязное.
– На «Страдания молодого Вертера» здесь сослаться уместно, – сказал Зипперштейн. – Но мне кажется, тут скорее дело рук переводчика, чем самого Хандке. В оригинале книга называется «Wunschloses Unglück».
Терстон улыбнулся – то ли потому, что ему было приятно завладеть вниманием Зипперштейна, то ли его рассмешили звуки немецкого.
– Это игра слов, идущая от немецкого выражения wunschlos glücklich, которое означает, что человек счастлив выше всяких ожиданий. А Хандке изящно выворачивает эту фразу наизнанку. Заглавие получается серьезное, на удивление замечательное.
– Следовательно, оно означает, что человек несчастлив сильнее, чем только может пожелать, – сказала Мадлен.
Зипперштейн впервые взглянул на нее:
– В некотором смысле да. Как я уже говорил, кое-что теряется при переводе. А вы что скажете?
– Про книгу? – Мадлен тут же поняла, как глупо прозвучали ее слова. Она замолчала, в ушах билась кровь.
В английских романах девятнадцатого века люди краснели, в современных австрийских – никогда.
Молчание становилось неловким, но тут на помощь ей пришел Леонард:
– Я вот что хотел сказать. Если бы я решил писать о самоубийстве своей матери, эксперименты меня, наверное, не особенно бы занимали. – Он подался вперед, положив локти на стол. – То есть эта так называемая безжалостность Хандке – разве она никого не отпугнула? Никому эта книга не показалось холодной – так, самую малость?
– Лучше холодность, чем сентиментальность, – сказал Терстон.
– Ты так считаешь? Почему?
– Потому что сентиментальные сыновние рассказы о любимых родителях мы уже читали. Миллион раз читали. Никакой силы они больше не имеют.
– Я вот хочу провести небольшой мысленный эксперимент, – продолжал Леонард. – Допустим, моя мать покончила с собой. А я, допустим, написал про это книгу. С какой стати мне это делать? – Он закрыл глаза и откинул голову. – Вариант первый: может быть, я пытался справиться с горем. Вариант второй: может, хотел нарисовать портрет матери. Чтобы она осталась жить в памяти.
– И ты считаешь, твоя реакция универсальна, – сказал Терстон. – Раз ты откликаешься на смерть родителей определенным образом, то и Хандке обязан делать то же самое.
– Я говорю следующее: если твоя мать покончила с собой, это не литературный