На месте любопытных глаз, встречавших его каждый день, стояла цветная картинка с заломанными углами. Он не хотел с ней разговаривать. Он хотел их видеть.
Иван сидел в тишине, изредка стуча ногтем по боку кружки. Сквозь задернутые шторы просачивались прожектора спортивной площадки и цветные заплатки окон дома напротив. Жизнь напоминала ему размеренное качание множества маятников, толкающих плотный воздух. Однажды получив её единым взмахом невидимой и всевластной руки, люди, бойко и радостно звонкнув, начинают свой ход. Со временем размахи ослабевают, но по неумолимым законам в их сутках по-прежнему остается двадцать четыре часа – и мир начинает проплывать всё более медленно. Зимы становятся долгими, а разговоры неспешными. Он чувствовал и себя пролетающим в невероятной пустоте, откуда плохо, как в густом тумане, слышны голоса других.
Мы все подвешены на нити одинаковой длины суетной жизни, одной планеты, одних городов и стран. И качаемся на ней точно так же, как и наши соседи. А при падении у нас сломается ось, и мы встанем. Можно сколько угодно убыстряться, спешить и суетиться, но результат будет одним: ты не размахнешься шире, и бег твой будет постепенно угасать. Когда он думал об этом, ему казалось, что он видит начальный замысел и итог.
На боку торшера красовались зеленые кругляши и ромбы. Когда младшего спросили, что это, он, вытирая о штаны руки в зеленом фломастере, сказал: "Машины". Лера тогда рассмеялась и пообещала, что теперь каждый вечер, когда они будут включать лампу, торшер будет жужжать, как автопарк.
Губы сами собой растянулись к ушам. Каракули напоминали рисунки зеленкой. Когда он падал, мама брала темный пузырек с жидкой зеленью, обильно мочила в ней карандаш с ваткой и рисовала кружок на месте ссадины. А потом добавляла лучи или второе колесо – и Ваня ходил в зеленых солнышках и подводных минах. Иногда его друзья просили нарисовать им что-нибудь тоже – и мама рисовала.
Он прислушался к крикам на хоккейной площадке, перебиваемым сухими щелчками клюшек и шайб. Гудели штанги, ерзали на разворотах коньки. С каждым скрипом сильнее вжимался в высокую спинку, в плюшевые, знакомые с детства накидки. Хотелось впечататься в мягкий ворс, под него, в старое кресло, стать одним из разводов на его обивке. Раствориться в изогнутых линиях деревянного остова, не раз им с отцом переобшитого и пройденного морилкой и лаком.
Он прожил в этом доме всю свою жизнь, знал каждую ступеньку. Так же играл во дворе в хоккей, только коробки не было, и они стучали клюшками между сугробов. Стоял в воротах, пропуская гол всякий раз, когда мама, высунувшись в форточку, звала домой. Под кожей у старого кресла текла родная спокойная кровь.
Свет фонарей не спеша бродил по стене. Проезжавшие машины оглаживали фарами песочно-серое пространство по ногам людей и осла. Кусок старой стены с потертыми красками на облупившейся штукатурке нес вдоль обоев мемориальную женщину с решительным лицом и ребенком на коленях. Они снова были одни: полированная стенка, платяной шкаф