наши поцелуи; слышала пение каждой птички, шуршание каждого листика, подпевала каждому шлягеру; я жила в согласии с целым миром. Работала хорошо и сосредоточенно, моих сил хватило бы на десятерых – но при этом у меня тряслись колени, а руки зарылись в карманы юбки, чуть их не разорвав. Но он уже пришел.
Он пришел, и приходил с тех пор почти каждый вечер; склонился над книгой и дожидался меня; он всегда появлялся раньше, и мы ни разу не обменялись приветствиями: сначала мы не знали, что говорить, а потом сразу начинали целоваться, прячась за большой книгой, на одинокой аллее. Она вела в Горсдорф, куда проложили новую улицу, и мы почти никогда никого не встречали. Мы доходили до окраины и обратно, а потом еще раз, а иногда спешили дальше, через лес, к домику лесничего, где была маленькая пивная. Уже не помню, о чем мы говорили, но мы все-таки должны были время от времени разговаривать, ведь потом последовало долгое лето. Конечно, я рассказывала ему о себе, о родителях и доме, о своих убитых мечтах, о своей работе и шефе, о своих подругах и о том, как я познакомилась с Ульрикой. Мы часто говорили об Ульрике, потому что она свела нас и была единственной общей знакомой.
При этом с Ульрикой я больше не общалась. Иногда я задумывалась, где мы встречались раньше и почему больше не виделись. Догадывалась ли она о связи, которую сама же и устроила? Мы встретились снова, лишь когда все уже изменилось – или, во всяком случае, я. Я получила второе письмо сразу после первого свидания, в понедельник утром Филип отправился на почту, и я прочитала послание, когда вернулась домой к полднику. Там было стихотворение, которое я уже позабыла, но тогда я выучила его наизусть и разыскала в хрестоматии, чтобы побольше узнать о поэте – это был австрийский поэт по фамилии Ленау, и я легко запомнила его стихи, но они казались мне пресными, серыми и незначительными по сравнению с тем, что я действительно переживала и чувствовала, когда гуляла под деревьями и держала за руку Филипа. Я не была ценительницей поэзии, потому что считала, что в ней все безнадежно преувеличено, – но теперь мое мнение изменилось на противоположное, я подумала: если это все, на что способны поэты, то их слова слишком мелки и поверхностны по сравнению с действительностью. Когда я рассказала об этом ему – вероятно, тем же вечером, потому что тогда я ничего не могла держать в себе, – он очень удивился и казался разочарованным; думаю, его обидело, что я не оценила его литературный вкус. Но когда я все объяснила, он испытал явное облегчение и больше стихов мне не отправлял.
Мы пребывали в состоянии блаженства. Я никогда не отличалась хорошей памятью, но тогда уже во вторник я не могла вспомнить, о чем мы говорили в понедельник; я даже не могла сказать, шел ли дождь, была ли на нем белая рубашка и сколько раз мы прошлись туда-сюда. Я видела блики перед глазами, сверкание под ногами, ощущала аромат деревьев, к которым мы прислонялись, чувствовала на губах вкус травы, которой мы щекотали друг друга, осязала форму лощины, в которой мы сидели, обнявшись,