к истине была во мне до того сильна, что я не задумываясь дал бы им эти сведения, даже если бы я был уверен, что они недостоверны, ибо только такого рода сведения могли внушить моим родителям почтение, какое испытывал я к лестнице Сванов. Так в присутствии невежды, неспособного оценить гениальность врача, лучше не говорить, что он не умеет вылечить насморк. Но я не отличался наблюдательностью, в большинстве случаев не знал, как называются и что собой представляют вещи, находившиеся у меня перед глазами, – я был уверен в одном: раз ими пользуются Сваны, значит, это что-то необыкновенное, и потому я не сознавал, что, рассказывая родителям об их художественной ценности и о том, что лестница привезена, я лгу. Я этого не сознавал, и все же внутренний голос мне на это намекнул, потому что я почувствовал, что густо краснею, когда меня перебил отец: «Я знаю эти дома, – сказал он, – я видел один, а ведь они похожи; Сван просто-напросто занимает несколько этажей; дома эти строил Берлье[69]». Отец добавил, что хотел было снять квартиру в одном из таких домов, но передумал: они неудобные и в прихожей темновато; вот что он сказал; я же инстинктивно почувствовал, что мой здравый смысл должен принести жертву ради престижа Сванов и ради моего счастья: усилием воли я, вразрез с тем, что услышал от отца, раз навсегда отстранил от себя, подобно тому как верующий отстраняет от себя Ренанову «Жизнь Иисуса»[70], тлетворную мысль, что в такой квартире, как у Сванов, могли бы жить и мы.
Так вот, в дни угощений я поднимался по лестнице, уже ни о чем не думая и ни о чем не вспоминая, являя собою игралище самых низменных рефлексов, и вступал в зону, где уже чувствовалось благоухание г-жи Сван. Воображение рисовало мне шоколадный торт во всем его великолепии, окруженный десертными тарелочками с печеньем и серыми камчатными салфеточками, каких требовал этикет и каких я ни у кого, кроме Сванов, не видел. Но это неизменное, продуманное целое словно зависело, подобно упорядоченной вселенной Канта[71], от крайнего усилия воли. Убедившись, что все мы в сборе, Жильберта вдруг смотрела на часы в своей маленькой гостиной и говорила:
– Послушайте! Завтракала я давно, обедать мы будем в восемь. Я уже проголодалась. А вы?
Она уводила нас в столовую, где было темно, как в азиатском храме на картине Рембрандта, и где здание торта, приветливое и уютное, несмотря на всю свою величественность, казалось, царило временно: а вдруг, не сегодня-завтра, Жильберте придет фантазия сбросить с него зубчатую шоколадную корону и разрушить его бурые отвесные крепостные стены, выпеченные наподобие бастионов, ограждавших дворец Дария? Но, приступая к сносу ниневийского изделия, Жильберта считалась не только с тем, что есть хочется ей; извлекая для меня из-под обломков рухнувших чертогов целое звено стены в восточном вкусе, политой глазурью и разделенной на квадраты ярко-красными плодами, она осведомлялась, не голоден ли я. Она даже спрашивала, в котором часу