и утреннее явление под окошком Петрухи Кулагина с припорошенным пылью вадским попиком Феофилактом за спиной, а самое главное и самое страшное – последовавший затем разговор с отцом Иннокентием…
Сначала Антонина надеялась на него и почти не сомневалась, что Кулагина с Феофилактом удастся посрамить. Лишь только вадский попик обмолвился о том, что узнал от умирающей Ольги Андреевны Кулагиной, как отец Иннокентий обрушился на него всей мощью своего громогласия и внушительной осанки, грозя предать анафеме за то, что выдал тайну исповеди, и какой – предсмертной! Феофилакт от этого крика до того приужахнулся, что Антонина непременно пожалела бы его, кабы не была так зла.
Однако Петрухе все эти угрозы были как с гуся вода, и мало того – лишь прибавили ему еще задору, потому что, нимало не смутившись, он заявил, что тайну предсмертной исповеди выдавать, конечно, негоже, но разве не хуже этого настоятелю церкви делать подложные записи в крестильной книге по просьбе своего старинного приятеля и исправного жертвователя на храмовые нужды? И не следует ли эти его жертвования расценивать как мздоимства ради покрытия темных, противозаконных делишек?
При этих словах Антонина жадно уставилась на отца Иннокентия в надежде, что он немедленно проклянет клеветника. И тот был, конечно, к этому уже готов, судя по тому, как покраснел от ярости… Однако Петрухе Кулагину, по всему видно, сам черт был не брат, и он с прежней запальчивостью выкрикнул, что ежели отец Иннокентий покажет ему запись о венчании девицы Глафиры Гавриловой и военного человека Федора Коршунова (а коли такая запись может быть найдена только в Нижнем Новгороде, то хоть побожится в том, что видел ее своими глазами) – ежели, стало быть, отец Иннокентий так поступит, то он, Петруха, сам себя анафеме предаст, со стыдом в обратный путь потащится, к Антонине Коршуновой приставать ни с какими поношениями не станет… Да хоть бы и в монастырь по своей воле пострижется!
– Больно нужен ты в монастыре! – едко бросила Антонина, не сомневаясь, что сейчас оскорбленный отец Иннокентий вскинет десницу, широко перекрестится и ничтоже сумняшеся даст требуемую клятву, – однако тот руки не поднимал, креста на себя не накладывал, а сделался челом бледен и как бы ни жив ни мертв, а потом вдруг рухнул на колени и пробормотал:
– Прости, Тонюшка, страдалица моя… не зря же крестили тебя в день Антонины Никейской, мученицы! Прости, Федор Андреевич, друг покойный, незабвенный! Как на свете все превратно, особливо грех ради наших, то и меня искушение настигло. Аз есмь грешник лукав и жаден! Виновен я! Виновен в сказанном!
Петруха захохотал, глядя на коленопреклоненного отца Иннокентия, который, смахнув скуфейку[18], ожесточенно рвал остатки волос и посыпал голову пылью.
– Вот так-то, сеструха-воструха, – торжествующе воскликнул Кулагин, и этого Антонина уже не могла снести! Она бросилась на пришлеца, намереваясь выцарапать глаза, однако Кулагин оказался куда проворней: перехватил