другими тарелками, – наш ужин. Она радостно захлопнула книгу, бросилась ко мне и не сказала ни слова, только ласково потерлась о мое плечо, укоряюще глядя на меня еще любящими и еще прощающими глазами.
Когда я второй раз пришел поздно, она тоже читала что-то очень интеллектуальное, но уже лежала в халате под одеялом, ощетинившись накрученными бигудями под тюрбаном из полотенца. На столе стояла только одна оставленная тарелка.
Когда я в третий раз пришел поздно, она уже спала и никакой тарелки на столе не было.
Когда я в четвертый раз возвратился поздно, наши разные такси подъехали к подъезду одновременно, и она, рассчитываясь с шофером, даже попросила меня, чтобы я разменял ей десятку.
И наконец, когда я в пятый раз возвратился поздно, ее совсем не было, и она появилась лишь под утро, пахнущая вином и чужими сигаретами, потому что тогда она еще не курила.
А потом, пытаясь все спасти, пряча от меня глаза, она попросилась со мной в Сибирь, но я не понял, насколько все далеко зашло, решил, что она будет мне в тягость, и опять отдал предпочтение свободе, а не любви, думая, что любовь подождет, никуда не денется. А любовь – делась, да вот куда – не знаю.
Если женщина перестает любить, у нее появляются новые привычки. Эти новые привычки – первый признак того, что у женщины кто-то есть.
Она никогда раньше не курила, не пила ни крепких напитков, ни кофе. Единственное, что она обожала, – это пиво и пирожные. Я неблагородно боролся с этими безобидными грехами, требуя от нее похудения. Она прятала пакеты с пирожными в свои «хоронушки» – за кухонный шкаф или на книжном стеллаже – за томики Марселя Пруста в издании «Academia», при чтении которого я всегда испытывал комплекс интеллектуальной неполноценности, ибо меня непоправимо клонило ко сну.
Но когда через пару месяцев я вернулся из Сибири, меня встретила уже совершенно другая, незнакомая мне женщина. Она не похудела – она высохла, как будто выгорела изнутри. Русая школьная коса сменилась медно-проволочной короткой прической. Она была в туфлях на высоченных каблуках, на которых раньше не умела ходить. На столе стояли коньяк, кофе, которого ни я, ни она никогда не пили, в наманикюренных серебряной крошкой пальцах дымилась длинная сигарета, и у нее появилась совершенно новая манера – смотреть мимо собеседника и говорить, не ожидая и не слушая ответа…
Мы не поссорились, наша любовь не умерла – она перестала быть. Мы разошлись, и я переселился в комнатушку над Елисеевским магазином – настолько крошечную, что входящим женщинам нельзя было избежать тахты, и через пару месяцев я чуть не рехнулся от карусели, которую сам себе устроил. Теперь уже я сделал отчаянную попытку спасти нашу любовь – поехал к ней ночью без предупреждения, нажал на дверной звонок серебряной пробкой шампанского. В другой я держал за зеленый хвостик морковку хрущевской «оттепели» – кубинский ананас.
– Кто там? – раздался за дверью самый красивый в мире голос.
– Это я, – еле вытолкнули