Татьяна Беспалова

Киевский котёл


Скачать книгу

старческие хворобы. Но душа болела пуще прежнего.

      Я, смиренный Гермоген, Божьею милостью патриарх града Москвы и всей Руси, уже не в силах напомнить о себе людям. Оказавшись в темнице Чудова монастыря и пребывая здесь с сентября 1611 года по сей день, я, возможно, позабыт всеми. Сколько дней минуло с даты, когда присные утеснителя моего, пана Гонсевского[1], кинули меня сюда? По моим расчетам, уже должен был наступить февраль, а новой весны не узреть моим ослепленным долгой темнотой глазам.

      Да, тело мое в темнице, но я продолжаю дело моей жизни, суть которого – стояние за веру, но душа стремится к братьям моим священнического и иноческого чина, и боярам, и окольничим, и дворянам, и дьякам, и детям боярским, и приказным людям, и стрельцам, и казакам, и всяким ратным, и торговым, и пашенным людям. К тем людям, что забыли обеты православной христианской нашей веры, в которой родились и крестились, и воспитывались, и возросли. К тем людям, что, будучи свободны в выборе, своею волею иноязычным подчинились. Эти преступили крестное целование и клятву в стоянии за дом пречистой Богородицы и за Московское государство до крови и до смерти. Душа болит о клятвопреступниках, к ложно-мнимому, от поляк поставленному царику, приставших.

      Если б дал мне Христос голос такой силы, я бы из колодца моего возопил: помилуйте, помилуйте, братья и чада единородные, вникните в смысл воплей моих и уразумейте, и возвратитесь к Православной церкви. Ибо Отечество стоит, чужими расхищаемое. И святые иконы, и церкви поруганы. И невинная кровь льется и вопиет к Богу, как кровь праведного Авеля, умоляя об отмщении.

      Так болела моя душа о судьбах Родины. И я пытался унять душевную боль молитвой. Однако принять достойное положение для ее совершения получалось не сразу. Преодолевая немочь, изнемогая, цепляясь ногтями за камень стены, мне удавалось приподняться, чтобы принять подходящее для молитвы положение. Но мысли мои путались. Сосредоточиться на Божественном было несказанно тяжело. Я обращался уже не к Богу, но к моему страдающему телу, умоляя его разомкнуть тленные объятия, чтобы душа выпорхнула навстречу своей судьбе.

      В этот-то момент и возник мой странный собеседник. Легкая тень налетела на оконце темницы, будто полупрозрачное облачко, словно сон только что родившегося младенца. Поначалу я подумал, будто это тот же человек, посланник земцев, невиданной отваги и глубокого ума муж, имени которого не знаю. Он записывал мои речения в особые грамоты, которые потом относил за стены Китай-города. Грамоты предназначались вождям земского ополчения – товарищам оклеветанного Прокопия Ляпунова, Ивану Заруцкому и Дмитрию Трубецкому[2]. Этот же милостивей нашептывал мне новости с того света, который я, как видится мне сейчас, покинул уже навек.

      Итак, тень мелькнула в оконце, на короткий миг загородив собой узкую полоску света, сбегавшую по стене на дно моего колодца. Я хотел предупредить посланца о том, что дух мой ослабел, силы иссякли, и нет мне мочи диктовать новые грамоты, но милостивец обратился ко мне первым.

      Опасаясь ранить мои привыкшие к абсолютной тишине уши, он, как водится, заговорил шепотом. Я почуял подмену сразу, потому что посланец Ляпуновцев обращался ко мне не иначе, как «отче», или титуловал саном. А этот сначала окликнул меня старым, оставленным в позапрошлой жизни именем. Я отвык от того имени и потому не сразу отозвался. Но когда я нашел в себе силы поднять голову к блюдцу оконца, едва светившемуся под высоким потолком моего последнего пристанища, милостивец сказал:

      – Я помогу тебе выбраться отсюда, Ермолай.

      – Это невозможно, – ответил я. – Я стар и измучен. Дни утекают меж пальцев, как эти зерна. Мне не выбраться. Возможно, я уже мертв.

      – Ты жив! – возразил милостивец. – И еще поживешь немного. Ополчение собралось и стоит под стенами Китай-города. Его вожди-нижегородцы хотят освободить тебя. Но если ты умрешь, то за что им тогда сражаться? У тебя есть немного воды, есть зерно и молитва. Есть оружие для сражения со смертью. Останешься жив и подвигом своего великотерпения воодушевишь их. Смертью укрепишь силы своих тюремщиков, а ополченцы, узнав, что ты помер, неровен час смалодушничают. Стань знаменем в их руках. Стань оружием, гвоздящим поляков.

      – Оружие? Вера и молитва – вот все мое оружие. Иное мне не по сану!

      – Вот это ответ! – в голоске милостивца я услышал неподдельное восхищение. – И не мечтается об ином? Сесть бы в седло с мечом в руках и в доспехе. Кинуться на врага во главе славной конницы, как в былые времена. Позабыть и сан, и старческую немощь.

      Гнев железным обручем стеснил мою грудь. Экое предумышленное лукавство! А я-то, простак, почитал своего собеседника, как милостивца!

      – Изыди, сатана! – собрав все силы, крикнул я.

      – Экий громовой раскат! – отозвались сверху. – Пусть легка стала патриаршая десница, зато глотка все та же – хвалу Господу вскричит назло всем супостатам.

      – Хвалу Господу вскричу даже в аду, куда низринут ныне за грехи.

      – Погоди. Аще вскричишь.

      – Чего годить? Уже горю. Уже вскричал.

      – Здесь сыро.