и лучше бы не ходил. Потому что у ларька теснились молчаливые люди, которые меня сразу пропустили, как только я подошел и прикоснулся к спинам. Я ничего не понял и прошел к слепому стеклу витрины, за которой стояли бутафорские коробки от шоколадных конфет с матерчатыми цветами в светлом овале, и из черной дыры, пахнущей медом и керосином, мне за малые деньги дали три кило спутанных в комок липких желтых ремней. Я взял это и, обернувшись, увидел глаза, множество глаз, и ничего не понял. Потом меня кто-то взял за локоть и тихо зашептал что-то. Какой-то человек с интеллигентным лицом говорил непонятное и смотрел на мою покупку, и вдруг я понял, что это не сушеная дыня, а еда, и что ее дали только мне, потому что я военный бог, а они – обыкновенные штатские эвакуированные. А я военный, мне всюду и в поезде дают еду, а ведь я защищаю не только их родину, а и свою тоже.
Я отрывал и отрывал липкие ремни, совал в протянутые руки, отыскивал за головами темные глаза и давал туда, где рук не протягивали, а потом оказалось, что от трех кило осталась одна длинная липкая змейка и никто у меня ее не берет, а только отводят глаза, потому что понимают – я не Христос, а ефрейтор и не могу накормить всех сушеной дыней. Я попытался отщипнуть кусок, но ремень не поддавался и только скользил и вытягивался. Я неуверенно протянул его куда-то в сторону поднявшихся навстречу рук и отдал его в самые морщинистые. Еще несколько секунд все стояли вокруг меня, потом пожилой человек в кепке взял меня сзади за шею натруженными пальцами и униженно заплакал. И так, держа меня сзади за шею, как щенка, он повел меня к эшелону, и все потянулись за нами.
Странное чувство вины испытал я. Я – мальчишка, щенок, а они все взрослые, отцы и матери. Они привыкли давать, давать несчетно, а не брать. А тут вынуждены были взять и есть эту проклятую дыню, словно это милостыня. А я им не давал милостыни. Разве можно дать милостыню отцу или матери? Нужно просто отдать им, если есть что отдать, как они отдавали тебе и позволили защищать их, когда они постарели.
Вот уже сколько лет прошло, я давно забыл многое когда-то важное, и лица забыл, и имена, и события, и счастье забыл, и горе, а вот кожа моя до сих пор помнит эту грубую руку у меня на шее и ее шершавые мозоли, и нежность помню к этой руке, нежность до слез.
Когда мне становится худо и я перестаю понимать – зачем я и для чего занимаюсь искусством, я вспоминаю сушеную дыню и понимаю, что работаю для того, чтобы ощутить на шее эту руку. Эту грубую рабочую руку, которая ведет меня вот уж столько лет и не велит сдаваться.
Глава 6
«Укротитель змей»
В самый первый день войны, в самый июньский ее вечер, когда еще не зажигали фонарей в Москве, я шел по безлюдной Семеновской. Фонарей в этот вечер долго не зажигали, и в сиреневых сумерках белели на стенах первые военные листовки, такие невозможные на мирной Благуше, где по вечерам только запах печеного хлеба из булочных и велосипедисты дуют из Измайлова с охапками сирени. А тут вдруг белые пластыри листовок на пустынной Семеновской и слова