И боль, и радость давно живших людей встают передо мной, и мне будет понятна их жизнь, хоть так мало понятно в своей. Странное чувство. Иногда оно приходит, как наважденье. Их слова жгут, они как сгустки крови или несбывшихся надежд… Всё, что им не удалось, умершим под мечом, в плену, в огне…
Мы, с беспомощностью наших теорий и великим прозрением нашего поиска, когда старое забытое слово вдруг начинает оживать и мы в наших статьях, диссертациях, лекциях возвращаем его.
Я раздвинул траву, дотронулся до земли. Она была горячей.
«Леса горели так, что птицы задыхались от дыма и падали на землю, потому что не могли лететь. И люди уходили и не знали куда. О великая скорбь и великая беда на всех человецех. И текла кровь по земле, как река сильная, грех ради наших». Эта странная боль, это странное ощущение, будто я что-то должен людям, которые прожили и останутся в безмолвии (по Платону «немотствуя»). Нет, я скорее не должен, я вглядываюсь с той теплотой и нежностью, которую чувствуешь к ребенку или любимой женщине – были же там, тысячи лет назад и красота, и великие страсти, и боль – и всё это для нас в безмолвии?
И с той страстностью, с которой создается все великое, от пирамид до песен, я пытался понять…
Вдруг прогремел гром. Пошел сильный ливень. Я поднялся к студентам под натянутую между четырех сосен пленку. Здесь было сухо. Горел костер. Меня усадили на почетный пенек, обросший мхом.
– Как учат нас летописи, Руси есть веселие пити.
Не думаю, что князь Владимир, высказывавший эту важную для нашей ментальности мысль, угощал свою дружину той адской смесью, что я так беспечно выпил. Впрочем, возможно у его воинов голова была крепче моей. Зато разговор у нас после этого стал очень оживленным. Узнав, что мы сидим на селище и у пристани XIII века, они заговорили о том, что прежде всего приходит на ум в их возрасте и в таком месте. О любви. И, между прочим, о любви в Древней Руси. У них даже возник спор, можем ли мы на самом деле понять, как они чувствовали в древности.
Глядя на речку, на храм, смутно различимый вдали на том берегу, я тоже сказал:
– Иногда и мне кажется, мы изучаем летописи, пишем статьи, «а можем ли мы, действительно, «их» услышать, как они чувствовали, любили?
И ее нестерпимо яркие губы всё улыбались, его мутило от какой-то непонятной, бесконечной тоски. Будто и мокрые травы, и кусты, и всё это имеет какую-то звенящую, ослепительно чудную цель, и разгадка, разгадка всего этого вот в этих, этих губах. Жар наполнял тесную келью, вспыхнув заблистали тяжелые оклады икон… И когда он целовал эти пронзительные губы, то почувствовал освобожденье… Будто раздвинулись стены, и за ними широкая и бесконечная вольная дорога.
И с ней случилось что-то дивное.
Где ты теперь, Предслава?
Но он помнил. Средь пепелища, перед разрушенным храмом.
Он дотронулся до блестящей фибулы, она еле держалась на разорванном коричневом корзно. Ее подарок ему. Храм белел. Блестели купола, и отсюда из-за реки не было видно следов пожара. Лицо его заострилось, ноги кровоточили, но в глазах, устремленных