колотить по гвоздям. Боря Маленький, надув губы, отходит в сторону.
Маленьким его прозвали, во-первых, потому, что он самый молодой зимовщик – ему еще только девятнадцать лет, – а во-вторых, чтобы не путать с Борей Линевым. На самом деле Боря Маленький гораздо длиннее не только Бори Линева, но и всех нас. Росту в Боре Маленьком сто семьдесят шесть сантиметров. Но весь он какой-то нескладный, несуразный. Ноги у него узловатые в коленках, как у цапли, огромные красные руки на целую четверть болтаются из рукавов кожаной куртки.
Прислонившись к борту и обиженно посматривая на Шорохова, Боря вынимает папироску, закуривает.
– Не курить на юте! – кричит Иван Савелич.
И Шорохов сразу подхватывает:
– Брось, Борька! Брось сейчас же папиросу! Сдурел ты, что ли? Не знаешь, что у самолета курить нельзя? А еще бортмеханик называется. Пойди-ка лучше посмотри, чтобы у второго ящика дверь была хорошенько забита. Живо!
Долговязый Боря Маленький легко перешагивает через поручни борта и молча исчезает в темноте.
Всю ночь грузится «Таймыр». Всю ночь громыхает лебедка, топают по палубам тяжелые сапоги, гудят, скатываясь по настилу, бочки, грохочут ящики в трюме, на разные голоса орут грузчики и матросы:
– Полундра!
– Вира!
– Майна веселей!
– Куда прешь, черт носатый?
– Эй, на лебедке! Поглядывай!
Полный вперед
Утром 25 сентября баржа ушла. За ночь погрузили все.
Наш «Таймыр» стоит посреди Двины, черный, осевший под тяжестью груза. Сразу видно, что судно собирается в далекий и трудный путь. На корме два огромных ящика с самолетами, шканцы забиты лесом и бревнами, на вантах развешены говяжьи туши, голосят и хрюкают в загонах свиньи, воют и лают собаки.
Я хожу по «Таймыру», как человек, который заблудился за кулисами театра.
Какие-то коридорчики, лесенки, двери – какая куда, не поймешь. Все двери железные, тяжелые, с болтами. Пороги и те железные, да такие высокие, что дверь кажется выпиленной в железной стене. Под потолками бронированных коридоров тянутся толстые трубы. Слышно, как в них щелкает и шипит пар. Где-то совсем близко ровными четкими ударами стучит машина. Идешь по коридору, и вдруг пахнёт на тебя из какой-нибудь двери жаром, машинным маслом, ветром, поднятым пляской сверкающих шатунов.
Скользкие от масла железные лестницы круто уходят вниз, на жилую палубу. Окошечки в каютах круглые, с толстыми, окованными в сверкающую медь стеклами; завинчиваются они наглухо ушастыми винтами. У самых стекол плещется вода.
Все на корабле отполировано, выкрашено, начищено. Все привинчено, притерто, пригнано, укреплено. Графин привешен к стенке в тесном деревянном футляре. Пепельницы, как ваньки-встаньки, только качаются, а опрокинуться не могут. Стулья врезаны в пол тяжелыми ножками, привинчены – не сорвешь. У каждой тарелки в буфетной свое гнездо. Даже столы на корабле не такие, как у нас, в домах: по краям они обнесены бортиками, чтобы вещи